Находка у Белых Камней

Голосов пока нет

ИВО ШТУКА

РАССКАЗ

Да, моя фамилия Ворличек, и эта загадочная находка — дело моих рук, вы попали по адресу. Но, право, не знаю, зачем еще раз рассказывать об этом, в газетах все уже сообщили и дали целых восемь строк. Да и времени у меня мало. Вот посмотрите, на столе ждут проверки добрых пятнадцать тетрадей, а на восемь часов я купил в городе билет в кино. Но поскольку вы приехали из самой Праги, товарищ журналист, заходите, хоть выпейте чашку кофе. Снимайте пальто.

      Находка эта, собственно, не моя, а бульдозериста Управления государственными лесами Алоиса Кулгана. На Белых Камнях — это вон тот холм — ребята прокладывали новую дорогу для вывоза леса. Они вгрызались в склон холма, бульдозер выворачивал пни и корни, на фоне окружающей зелени это выглядело жестоко, но ничего не поделаешь — для грузовиков нужна дорога. Как-то в июле, после полудня, этот Кулган прибегает ко мне и просит: «Пан учитель, пойдем посмотрим, перед моей машиной неожиданно покатился череп. Человеческий».
     Почему Кулган, найдя череп, прибежал именно ко мне, а не в госбезопасность? Видите ли, деревенским жителям чаще приходится иметь дело с костями, чем вам, горожанам: между вами и землей асфальтовая или каменная мостовая, так что вы не отличите кроличью челюсть от кошачьей. А Лойза сразу понял, что этот мертвец лежит в земле не одно десятилетие и никакую полицию в мире уже интересовать не может.
     Я здесь считаюсь, между прочим, главным специалистом по раскопкам. Видите ли, в наших краях достаточно разок-другой ковырнуть каблуком землю, чтобы наткнуться на кости какого-нибудь прадеда. Здесь все пронизано историей и предысторией. Человеческое общество сложилось в наших краях добрых сто тысяч лет назад.
     Как я стал заниматься археологией? В студенческие годы вы, вероятно, тоже искали заработка, если только у вас не было дядюшки миллионера. Работу по раскопкам мне предложила моя коллега. Поскольку девушка мне нравилась, да и соблазняла перспектива, не слишком надрываясь, проводить целые дни на воздухе, я согласился. А потом уж занимался этим каждые каникулы. Впрочем, наши ребята, работавшие на стройках, издевались над нами, уверяя, что мы стали полевыми мародерами.
     Мы рылись в земле неподалеку от Брно — там было какое-то доисторическое поселение — и время от времени находили то черепок, то обломок бивня мамонта. А что будут люди находить после нас при раскопках? Лезвия для безопасных бритв? Искусственные челюсти? Автомобильные покрышки? Там работал с нами студент художестванно-промысловой школы Ярда Тратил. Отсутствие денег этот парень компенсировал озорными выдумками. Так вот, Тратил говорил, что больше видеть не может, как наш доцент огорчается из-за этих черепков, здесь, говорил он, следовало бы обнаружить какую-нибудь мировую редкость. И мы решили это дело устроить. Как-то после обеда раздобыли пять килограммов глины, смешали ее с сажей и всякими отбросами, чтобы она приобрела старинный вид, и Тратил за полчаса вылепил такую прекрасную карикатуру на Вестоницкую Венеру, что сердце радовалось. Рабочие кирпичного завода, развлекавшиеся вместе с нами, немного, очень осторожно обожгли ее в печи. Затем Тратил оббил ее, выпачкал, мы назвали новую древность Поуздржанской Вендулой и, спрятав под рубашку, принесли на место раскопок. Хорошенько зарыли ее в один из срезов, который предстояло завтра или послезавтра раскапывать, и выжидали момента, когда западня захлопнется. Благодаря этой фигурке мы трижды хохотали. В первый раз, когда доцент нашел Вендулу в земле и поверил, что мы сделали уникальное открытие. Во второй раз через десять минут, когда он, установив, что попался на удочку и в газетах не будет широковещательных заголовков с его именем и латинского названия Венус Пайтли, прогнал нас с места раскопок, обещая поубивать всех до единого вкупе с нашими родственниками. А в третий раз звучали хохот и песни, когда над нашими сырыми лугами взошла луна, огромная, какой она бывает только над равнинами, а может, еще над морем. Тогда мы со скульптором Тратилом притащили из Поуздржан три бутылки белого вина, от которого возникает этакий холодок у самого корня языка, и вместе с доцентом отчаянно напились в знак примирения.
     Как видите, я на собственном опыте столкнулся с фальшивкой. Впрочем, в археологической литературе можно найти уйму таких случаев; подделки фабриковались не только из студенческого озорства, но и от отчаяния, от злости, а порой из-за священного увлечения идеей. Вам, вероятно, известна история Пилтдаунской челюсти или знаменитого метеорита со следами органических веществ; химики и биологи занимались им семьдесят пять лет, возникли целые космогонические гипотезы о переносе метеоритами живой материи, о блуждании живой материи по космосу, пока не пришли к выводу, что обнаруженные микробиологические элементы чертовски земного происхождения — просто остатки раздробленных хлебных зерен. Ни один обман в науке не вечен; в истории он возможнее, но история, в сущности, не наука, там люди выворачивают каждый фактик, как перчатку, в зависимости от того, какая сторона им в данный момент нужна. И бывают комичные случаи, когда в одну и ту же перчатку норовят всунуть две или три руки одновременно. Но в археологии это немыслимо. Находишь столько-то черепков, костей или камней и, как бы тебе ни хотелось, не составишь из этого материала большего дома, большей амфоры, большего человека, чем был на самом деле.
     Я говорю это, чтобы показать вам, что ничуть не заинтересован в увеличении числа подделок; да я бы и не сумел их толком сделать, меня тотчас разоблачили бы, как было в Поуздржанах, ведь я всего-навсего археолог-любитель. И все-таки вы наверняка услышите, что моя находка у Белых Камней — фальшивка, шарлатанство и обман.
 

     Хотя учитель Ворличек (он чуть старше тридцати лет, преподает литературу и притом человек спортивного типа, с маленькой бородкой, безусловно тайная любовь местных учениц девятого класса, которые уезжают учиться в десятом в соседний городок, где неизбежно предаются новым тайным, а затем и явным влюбленностям, а Ворличка уже приветствуют полунасмешливо, полупочтительно, с кокетливой снисходительностью), хотя этот Ворличек притворялся недовольным и ссылался на то, что ему необходимо выправить стиль в работах учеников 7 «б», а затем торопиться в кино, он, видимо, как любой преподаватель литературы, любил сам себя слушать, и его рассказ был так напичкан отступлениями, что походил на маменькин кулич с орехами, изюминками и цукатами; но при всем том не следует забывать, что основой кулича является все-таки эпически поднявшееся на дрожжах компактное тесто, а основой рассказа — события, идущие к кульминации.
     Конечно, возникает еще вопрос, не умышленно ли вел наш рассказчик свое повествование окольными путями и заводил его в стоячие воды.
     Взглянем же сами на тот июльский день, когда был обнаружен череп. Ворличек, вспотев от усилий, торопился вслед за Кулганом на холм. Через двадцать минут они поднялись на вершину, и череп был в руках Ворличка. «Homo sapiens fossilis, господи, до чего же это интересно! Скажи, а где ты его увидел?» Они вернулись по пути, пройденному бульдозером, Кулган пожал плечами. Вероятно, где-нибудь здесь, а может, метров на пять дальше.
     — Я довольно быстро нашел это место, товарищ журналист, и сфотографировал все стадии работы. Вот первый снимок полувскрытого места находки. Сверху оно было срезано бульдозером. Поглядите, несколько ребер и остатки позвоночника; по теням видно, что дело было вскоре после полудня. Кулган не стал выравнивать этот кусок дороги и начал работать в десяти метрах от меня, а я поторопился домой за инструментами, фотоаппаратом и листом толя, чтобы вечером все закрыть. У нас в горах никогда не знаешь, не хлынет ли дождь, не сорвется ли буря, а после такого стихийного бедствия от вскрытой могилы осталось бы не много. Еще засветло я раскопал половину скелета, зарисовал также расположение могилы, ведь нельзя было знать, нет ли там целого кладбища. Но оно должно было бы находиться неподалеку от селения, а для этого холм казался мне слишком крутым.
     Между прочим, через некоторое время здесь побывали археологи из Брно, так что мой набросок им пригодился. Но они тоже ничего не обнаружили. Могила была, по-видимому, одиночная.
Вечером я унес домой две интересные находки: грубый каменный топор и какой-то предмет, несмотря на покрывавшую его корку земли и всякой дряни напоминавший по форме нож.
     Положил я оба предмета на книжный шкаф и больше о них не думал. Мне и в голову не приходило, что через несколько недель из-за них передерутся почтенные академики, будут награждать друг друга такими комплиментами, как реакционер и лжеученый. Я полагал, что в тот день сделал больше чем достаточно для науки и, умывшись, отправился к соседям смотреть телевизор — как раз передавали какой-то французский детектив. В этом, вероятно, разница между любителем и настоящим ученым: ученый, наверно, довел бы дело до конца то ли из профессиональной последовательности, то ли просто по привычке, неважно, во всяком случае, расчистил бы оба предмета в первый же вечер. Тогда могли бы к месту находки своевременно пригласить консультантов, может, даже специалистов из-за границы, все организовали бы, ведь в наше время наука — это в первую очередь организация, система, коллективная работа, а не гениальничанье в одиночку. Короче говоря, за работу взялся бы дружный коллектив людей с самыми различными специальностями, драгоценную могилу сохранили бы и не было бы повода для возникшей потом сумятицы.
     На следующее же утро я уговорил инженера из Управления государственными лесами, чтобы этот кусок дороги в течение двух дней не трогали, и сообщил по телефону директору Краеведческого музея в областном городе, что обнаружил прекрасно сохранившийся скелет доисторического человека, до конца каникул могу его препарировать, и музей окажется обладателем доисторического обитателя наших гор и лесов. После полудня я снова пошел к могиле. Нашел там еще какое-то украшение из медвежьих зубов, которым у охотника была, очевидно, обвита левая щиколотка. Вот и все, что я обнаружил интересного.
 

     Здесь следует сказать, что учитель Ворличек лгал с легкостью работника Местного национального комитета, докладывающего о количестве часов, отработанных добровольными бригадами. По-видимому, он готовился к этому долго и добросовестно, гораздо тщательнее, чем к урокам литературы в девятом классе, может быть, даже упражнялся перед зеркалом, так как его лицо оставалось абсолютно спокойным и ничуть не краснело.
 

     — На третий день я закончил работу и осторожно, по кусочкам перенес прадедушку домой, — продолжал свой рассказ Ворличек. — Из вечера в вечер я очищал кости, мыл их в разведенной соляной кислоте и пропитывал специальными растворами, так что вонь от них стояла умопомрачительная, но сделать это было необходимо, чтобы найденный охотник не рассыпался. Тому, кто пролежит в земле двадцать тысяч лет, свежий воздух может повредить.
     К работе над топором, ножом и медвежьими зубами я приступил лишь через неделю. От могилы к этому времени и следа не осталось, бульдозер сровнял ее, и дорогу у Белых Камней уже засыпали щебенкой.
     Когда такой обтесанный каменный топор лежит в витрине под стеклом с инвентарным номером, он превращается в экспонат, никто подле него обычно не останавливается и над ним не задумывается. Тигр, пахнущий нафталином, не вселяет страха, разве что вызывает сожаление. Не знаю, что мне тогда взбрело на ум, но я пошел с найденным топором в сад, взял ореховый сук толщиной пальца в два, насадил на него топор, крепко, крест-накрест привязал его веревкой, чтобы это выглядело постариннее, и вдруг у меня вместо мертвого экспоната оказалось оружие. Оружие, которое можно взвесить в руке, размахнуться им, вращать над головой так, что воздух свистит.
     Но достаточно было вообразить пещерного медведя в два с половиной метра ростом, зубы которого украшали левую ногу охотника, или мамонта — и это оружие сразу стало казаться гораздо легче. Нет, обучение литературе — более солидное занятие.
     Вечером я занялся ножом. Счищал один за другим тоненькие слои земли, и через полчаса мне стало ясно, что тут что-то не так. Если бы в этом куске в пять сантиметров толщиной находился обычный каменный нож, сделанный, скажем, из кремня, я, сняв два сантиметра, уже добрался бы до него. Но никто не убедит меня, что в эпоху палеолита могли обтесать камень до толщины одного сантиметра и чтобы он при первом же ударе не сломался. Поэтому я примирился с мыслью, что этот «нож» — лишь случайно спекшийся кусок глины, внутри которого ничего нет. Но все же осторожно, по десятым долям миллиметра, продолжал очищать его.
     Вдруг мой инструмент наткнулся на что-то твердое. У меня даже руки вспотели. Что же это за нож? Из чего мог доисторический охотник вырубить, вырезать или вытесать такое тонкое лезвие? Из кости? Может, он нашел случайно кристалл такой странной формы? Уж не сапфировый или рубиновый это нож? Вот было бы открытие, подобного которому нет в Европе, да и во всем мире! Единственное исключение — ацтекское культовое оружие.
     Мне вспомнились глаза нашего доцента, Поуздржанская Вендула и я сказал себе: не сходи с ума, под слоем глины, вероятно, какой-нибудь случайный камешек или что-нибудь в этом роде. Так уж и попадется именно тебе мировая сенсация. И все-таки никакие трезвые рассуждения меня не успокаивали.
     Я погрузил долото в последний слой, прикрывавший таинственное оружие. Долото провело борозду, и в ней блеснуло что-то зеленое, отливавшее серебром.
     Нож был металлический! Металлический, товарищ журналист, и этот металл за десять или двадцать тысяч лет не заржавел!
     Явная бессмыслица, согласитесь сами. Насколько мне известно, в эпоху палеолита не было народного предприятия «Сандрик Антикорро». Или нержавеющей золингеновской стали. Уж не менять ли из-за этого ножа всю периодизацию истории? Не было ли после каменного века — века нержавеющего металла, а затем уже наступили бронзовый и железный?
     Но как этот металл попал в могилу охотника? Не мог же кто-то просто для развлечения вырыть в земле узкую щель в два метра глубиной, опустить в нее свой карманный нож, затем снова ее засыпать, затоптать все следы? Тоже вздор.
     А может, я грубо ошибся в установлении возраста скелета и это просто убийство пятидесяти- или столетней давности? Но кто стал бы зарывать современника Неруды в лесу, да еще так глубоко, и положил бы ему в могилу, кроме этого ножа, каменный топор и медвежьи зубы? Только сумасшедший! Он, бесспорно, не был таким шутником, как мы, когда устраивали свою проделку с карикатурой на Вестоницкую Венеру. Каждый шутник хочет видеть улыбающиеся лица современников, никто не станет зарывать свою шутку в лесу на двухметровой глубине, никого не интересует смех далеких потомков, в котором он не мог бы принять участие собственным хохотом или ханжески коварным молчанием.
     А может, над древней могилой охотника находилась более поздняя и оттуда сквозь какую-нибудь щель провалился этот нож? Но как мог он очутиться именно у правого бедра рядом с топором, куда мертвому воину кладут его оружие? И почему Кулган не наткнулся своим бульдозером сначала на более поздний скелет? Нет, и это объяснение не выглядит разумно, уж не говоря о том, что сталь или железо за два столетия проржавели бы до неузнаваемости. Двухсотлетняя подкова становится пористой и мягкой, как гриб.
     А нож пролежал в земле двести столетий. Он не золотой, не платиновый, иначе долото расцарапало бы его, а он остался совершенно гладким. Что же это за металл?
     Чем больше я размышлял, тем больше вопросов у меня возникало. Выдерживало критику лишь первое предположение, самое простое и наименее постижимое: скелет, топор и нож попали в могилу одновременно. Тогда остается выяснить только небольшую деталь: каким образом в эпоху, более далекую от открытия металлов, чем вавилоняне от телевидения, у бедра охотника, не бывшего, по-видимому, вождем, очутился металлический нож?
     Быть может, что-нибудь объяснит форма ножа, надо поскорее счистить всю образовавшуюся на нем земляную корку... Но тут я вовремя остановился. Химический анализ оболочки может помочь установить возраст ножа. Я побежал в дом почтмейстера, хотя был уже одиннадцатый час, и заказал разговор с Институтом археологии Академии наук. Остальное вы, вероятно, знаете, товарищ журналист, особенно если беседовали с кем-нибудь в институте.
 

     Журналист действительно побывал в Академии и застал там всех такими растерянными и взволнованными, услышал такую уйму разноречивых мнений, споров, взрывов негодования, увидел такое недоуменное пожатие плечами, что почувствовал себя скорее в сумасшедшем доме или в парламенте времен Великой французской революции, чем среди сдержанных и деловитых археологов. Поэтому, вытянув у ученых как можно больше информации о скелете, топоре и ноже и получив фотографии, он поехал на место находки к учителю Ворличку. Ворличек, если только он не был мошенником или авантюристом, первым видел эти вещи, все вместе, в их первоначальном состоянии, и потому его точка зрения была для журналиста важна.
 

     — Известны ли вам, товарищ Ворличек, результаты анализов, проведенных в Институте археологии? — осведомился журналист
     — Знаю, что тип скелета я установил правильно: Homo sapiens fossilis. По способу обработки каменного топора я отнес находку к пятнадцатому-восемнадцатому столетию до нашей эры. Насколько мне известно, в Институте при испытании изотопами установили, что скелет гораздо старше, чем я предполагал, его отнесли к двадцать пятому тысячелетию плюс-минус пятьсот лет. Нож — а из-за него идут все споры, с ним-то академики никак не могут разобраться — прекрасно сохранился, на нем нет никаких следов коррозии, в сплав входит много компонентов, в первую очередь хром, молибден, титан и еще какие-то примеси, возможно, керамические, пока точно установить не удалось. Лезвие ножа не повреждено, оно упруго, хорошо сопротивляется сжатию, растяжению, удару. В Научно-исследовательском институте металлургии, куда его послали археологи, до сих пор не смогли изготовить такой сплав, хотя возятся уже целый месяц. Все это общеизвестные факты, о них вы могли узнать в Академии.
     Вас интересует моя точка зрения? Почему? Я лишь напал на след, другие должны будут установить, куда он ведет Я ведь не специалист.
     Но если хотите знать, я полагаю, что этот нож охотнику кто-нибудь подарил. Может, на память. Или на прощание. А потом подаривший снова исчез. Иначе он должен был оставить на Земле больше следов, не так ли? Вот и все. Это, конечно, сказка, но я предпочитаю придумывать сказки, а не выдвигать гипотезы.
     Если вы собираетесь обратно в город, я провожу вас немного. А, у вас машина. Что ж, до свидания. Счастливого пути...
 

     Учитель Ворличек облегченно вздохнул. Итак, удалось преодолеть еще одно препятствие. Он взглянул в окно, посмотрел, как захлопнулась дверца зеленой машины, потом вернулся к письменному столу, отодвинул кипу тетрадей и открыл верхний ящик — тот, что был заперт на ключ. Очевидно, он вовсе не торопился в кино, как уверял журналиста. Из самой глубины ящика он достал плоский футляр от старой батарейки, внутри вместо батарейки была вата, а на ней лежал блестящий серебристо-зеленый брусочек величиной с два куска сахара.
     Бросив взгляд в окно и убедившись, что машина действительно уехала, он нажал выступ на узкой стороне брусочка.
     Послышался неравномерный стук первых крупных капель дождя — этакие брызги, кропящие теплую пыль; человек подымает голову, видит, как нежданный порыв ветра раз-другой шевелит ветви, — и снова тишина. Господи, скорей бы уже началось, пусть хоть град выпадет, только б началось... И вот в освобождающем шуме дождя рождается, крепнет и разрастается музыка, настойчивая и мощная, как льющаяся с неба вода. Тщетны попытки укрыться под кроной дерева или прижаться к стене дома, вокруг все заполнили проливной дождь и музыка. Потом все стихает — мир заливают глубокие голубоватые тона, наступают сумерки, и в них из какой-то беспредельной дали доносится шепот. Так может звучать только голос женщины, знающей, что, кроме затихающего дождя, ее никто не слышит. Она шепчет: «Акела, но севири палеату. Акела, Акела...»
     Учитель кладет зеленый брусочек на стол, но не зажигает огня, хотя уже слишком темно, чтобы проверять тетради.
 

      Судя по поведению учителя Ворличка, отнюдь не соответствовавшему намерениям, о которых говорил он журналисту, по тому безразличию, с каким он отодвинул тетради и ничуть не торопился к восьми часам в кино, судя по лицу Ворличка, на котором можно было в полумраке разглядеть какое-то странное блаженство, смешанное с тревогой, и, наконец, по тому, что крохотный брусочек своим серебристо-зеленым цветом подозрительно напоминал цвет обнаруженного в могиле ножа, — можно было сделать вывод, что рассказ учителя состоял из умолчаний и уверток, из смеси лжи, полуправды и истинной правды. Впрочем, в каждом из нас кроется художник или лгун, называйте это как хотите, но неровные камешки совершенных нами поступков мы подчищаем наждаком воспоминаний, с одной стороны, и фантазии — с другой, оттачиваем их, создавая сверкающие грани, и лишь после этого нанизываем на нить воспоминаний. А раз так, не в чем упрекать Ворличка, главное, что его рассказ сохранил стройность.
     Гораздо важнее, что мы можем с достаточной вероятностью восстановить все, что он делал в то утро, когда так торопился к бульдозеру, урчавшему на склоне у Белых Камней.
     Шпателем, старым кухонным ножом и щеточкой осторожно очищал Ворличек каждую косточку; остатки скелета, спустя столько тысячелетий выступившие из влажной земли, величественно освещало нестареющее солнце. Охотник покоился на спине, положив одну руку на грудь. Вскоре подле второй, вытянутой руки Ворличек обнаружил грубый каменный топор и нож. А внизу, под ребрами, которые сломились под тяжестью земли и напоминали беспорядочную стайку птиц, спящих с распростертыми крыльями, под прижатой к груди левой рукой, подле остатков позвоночника лежало нечто, на первый взгляд похожее на коричневатый голыш. «Вероятнее всего, какой-нибудь амулет», — подумал учитель и положил его в портфель вместе с топором и ножом. А может, украшение или драгоценность, которой охотник, по-видимому, очень дорожил, если даже в могиле держал на сердце. «Вот видишь, дружище, — думал Ворличек, — и следа от твоего сердца не осталось, а от твоей любви, преклонения или страха сохранился только вот этот жалкий грязный камешек, да и его едва не раздавил бульдозер...»
     Не стоит продолжать описание работы Ворличка по вскрытию могилы, кропотливой расчистке метелочкой, просеиванию каждой щепотки земли, чтобы ничего не упустить, ни одного зуба. В этом отношении учитель не обманывал журналиста. Верно и то, что к работе над топором, ножом и амулетом он приступил дома лишь через неделю и тогда перед ним сквозь слой земли вдруг блеснул зеленоватый металл ножа.
     Ворличек сидел над открытой им серебристо-зеленой вещицей, опустив руки на колени, с горечью убеждаясь в том, что он не Шерлок Холмс и не открыватель Трои Шлиман, что самостоятельно не сумеет увязать открытые им факты. Да они, черт возьми, никак не увязываются, ведь каждый — совсем из другого мира и они вовсе не подходят друг к другу! Поэтому, раздраженный своим бессилием, он побежал заказывать на утро телефонный разговор с Академией. Когда он возвращался домой, было темно и тепло, перед национальным комитетом поблескивал единственный в деревне желтый фонарь, в садах отчаянно стрекотали кузнечики, а над Белыми Камнями подымался месяц, твердый и блестящий, как раковина на берегу. Тогда Ворличек вспомнил, что кроме охотничьего ножа у него на шкафу лежит еще камешек — украшение или амулет. Что это может быть, почему охотник дорожил им больше, чем своим драгоценным ножом, даже после смерти держал на груди и никому не отдал, ни брату, ни сыну (впрочем, признавали и ценили тогда родство?), почему доверил свое сокровище лишь земле, как самого себя, а спустя много тысячелетий земля отдала его учителю Ворличку? Весь остаток пути домой он бежал и с облегчением вздохнул, лишь когда перед ним на листе чистой бумаги лежал этот комок земли, освещаемый настольной лампой. Он осторожно взял его в руки.
     К половине второго ночи камешек превратился в крохотный зеленый брусочек. «Я ничего больше не вижу, у меня уже в глазах рябит. С ума сойду от этого амулета!» Он погасил свет, натянул одеяло на голову и твердил в темноту: «Сплю, знать ничего не знаю».
     Но через полчаса снова зажег свет, вытащил из ящика лупу, которую перед каникулами конфисковал в пятом классе, и миллиметр за миллиметром обследовал зеленый брусок. Искал какое-нибудь соединение, щель, трещину. Нельзя ли его разобрать? И на одной из узких граней обнаружил крохотный выступ. Проведя по нему пальцем, спрашивал себя, не след ли это, оставленный коррозией? Или вмятина от удара? А может, это элемент конструкции? Но в чем же дело? Нажал выступ. Что-то тихонько щелкнуло.
     Потом послышался звук, напоминающий шелест и падение сухих листьев, а может, ветер, проснувшийся в полдень над полем, проникнутым зноем ожидания, и вот уж колосья покорно склоняются, колышатся, эта плавная рябь чем-то похожа на чувство, возникающее, когда проводишь рукой от щиколотки к бедрам, это музыка, которая тебя обволакивает и снова замирает, и сквозь молчание доносится голос женщины, которая знает, что ее не слышит никто, кроме затихающего ветра. Она шепчет: «Акела, но севири палеату. Акела, Акела...»
Снова слабый щелчок — и наступает тишина.
 

     Утром Ворличек проснулся от голода, колени у него дрожали, потому что он сидел в пижаме, скорчившись за письменным столом, на котором тускло и ненужно горела лампа. Он погасил свет, сделал три приседания, но четвертого не закончил, сообразив, что все происшедшее не было нелепым сном: на столе вправду лежала эта вещица. Серебристо-зеленый брусок величиной в два куска сахару.
     «Ладно, в эпоху палеолита кроме каменных топоров, костяных скребков, игл и наконечников для копий делали магнитофоны. И один из них я нашел. Он работает сейчас, спустя двадцать тысяч лет. Все в порядке. Меня зовут Ворличек, сейчас я возьму себя за руки, поведу к автобусу и поеду в город к психиатру».
     Он сел на кровать, накинул на плечи одеяло, воображая, что это медвежья шкура, и представил себе: ночью над лесом вспыхнуло небо. Оно разгоралось, и одновременно с невероятной быстротой нарастал грохот. В одной из четырех хижин расплакался ребенок, в селении злобно и отрывисто залаяли собаки. Лишь двое самых отважных мужчин выскочили из хижин. Пролетавшее огненное сияние швырнуло их на колени. Охотник на медведей дрожал от ужаса, но все-таки осторожно, краешком глаз поглядывая вверх, увидел, как светлая полоса скрылась где-то за Белыми Камнями. А затем оглушительный треск и... темнота.
     Угрожал селению небесный бог огня и грома? Начнется наводнение, которое все сметет на своем пути? Однако ослепленные было вспышкой глаза снова различают на небосклоне звезды. Не спустился ли в их леса добрый бог небесных светил? Но почему же такая вспышка, такой невыносимый грохот? Охотники вернулись к женам и детям, уселись у входа в хижины, положив поперек порога каменные топоры. Если грозный бог придет сюда, мы убьем его. Спите! Если собаки не перестанут выть, мы их тоже убьем. Спите! Утром никто не отважился выйти за пределы селения. Четыре хижины, четверо мужчин, четыре топора, если угрожает какая-то неведомая сила, пускай приходит. Четверо мужчин, четыре топора ждут ее. Солнце всходит, оно такое же, каким было, вот оно уже над головой. Охотник на медведей встал, показал рукой на Белые Камни. Скалы. Старый олень. Мясо. Захватив свой топор, он скрылся в лесу. Трое оставшихся подсели ближе друг к другу, четырехугольник топоров превратился в замкнутый, ощетинившийся во все стороны треугольник. Оставшиеся мужчины твердили: «Ночь, грозный бог ночи, смерть!»
 

     Ворличек, мысленно сопровождая Охотника на медведей на его пути к скалам, подошел к книжному шкафу, достал оттуда топор, привязанный к суку. Тяжелый, больше двух килограммов, его лезвие разобьет череп, как яичную скорлупу, таким топором можно сражаться с буйволом или медведем, но с грозным богом ночи?
 

      Охотник на медведей готов был умереть или немедля убить. Бесшумно скользил он меж деревьев, останавливался, вслушивался, ловил каждый скрип в кронах елей, каждый хруст ветки. На склоне холма он спугнул барсука, но, швырнув топор, перебил ему спину, потом осталось лишь добить его и запомнить место, чтобы подобрать на обратном пути: жестким и пахучим мясом с наслаждением полакомятся в селении, там уже целую неделю голодают.
     Миновав скалы, он почувствовал запах гари. Потом увидел срезанные верхушки деревьев. Полоса обгоревшего леса ширилась — здесь пролетел гневный огненный бог и все ломал, разрушал, жег на своем пути.
     Ворличек не сомневался, что такое доказательство разбушевавшейся силы испугало Охотника, и в паническом бегстве он забыл о барсуке. Мужчины в изумлении вскочили, увидев, что он вернулся живым, треугольник топоров распался, превратился снова в четырехугольник.
     В ближайшие дни Охотник на медведей вновь одиноко кружил вокруг полосы сожженного леса, приближался к ней; от барсука в селении уже давно костей не осталось. Мимоходом он убил маленького лося, а от разъяренной самки укрылся на дереве. В другое время рассказов об этом хватило бы у костра на несколько вечеров, но сейчас его это не интересовало, он приближался к центру пожарища, отступал и снова возвращался, пока наконец не подошел к обломкам.
     Перед ним лежала невообразимая мешанина разноцветных стержней, сварившихся кусков металла, рассыпанных среди расколотых вдребезги валунов. А за одним из камней лежал мертвый бог. Охотник с опаской смотрел на его блестящую, серебристо-зеленую одежду, покрытую запекшейся черной кровью, на измученное, но все же прекрасное лицо. Значит, когда умирают боги, вместе с ними гибнут леса и плавятся камни, вспыхивает ночь и, рыдая, грохочут небеса.
     Для чего предназначен нож на поясе бога, Охотник сообразил сразу. И через несколько мгновений отважился. Сначала он порезался — не подозревая, что лезвие может быть таким острым, потом несколько раз с упоением вонзил нож в бога и каждый раз вытягивал его легко, совершенно чистым. Такое оружие сулит человеку мощь и славу.
     В правой руке мертвый что-то сжимал. Охотник разжал ее ножом, и оттуда выпал серебристо-зеленый брусочек. Возьми его, верти, рассматривай со всех сторон, ищи ножом отверстие, попробуй на зуб, не съедобен ли он, играй им, ведь он блестит, согревай в ладонях — все равно в конце концов ты заденешь пальцем выступ на верхней узкой грани. По твоей руке пробежит дрожь, поглядишь вокруг на лес и сожженные обломки, не идет ли кто, нет ли здесь кого-нибудь кроме вас двоих — умершего и тебя, живого, — и вот уж ты слышишь то слабеющие, то усиливающиеся звуки, словно поет этот мертвец или кто-то поет для него, слышишь горячий, далекий голос, который шепчет: «Акела, но севири палеату. Акела, Акела...» Охотник на медведей отбросил зеленый брусок и пал ниц перед мертвецом, оцепенев от непостижимого ужаса и блаженства, потому что эти звуки ласкали, а голос покинутой был грустный, призывный.
     Прошло много времени, пока он снова отважился прикоснуться к брусочку. И опять раздались звуки, шелест и голос. Он понял, что это завет мертвого бога. Завалил тело камнями, чтобы волки не растерзали его, и вернулся в свое селение с серебристо-зеленым ножом за поясом, топором в одной руке, а в другой — поющим, говорящим брусочком, повествовавшим о чем-то грустном и волнующем, от чего он уже никогда не откажется...
 

     Ворличек вздохнул и положил топор на письменный стол. Конечно, так могло произойти. Ну, а что, если этот, в серебристо-зеленой одежде, пришел в селение и протянул обе руки, ибо увидел подобные ему создания и хотел пожать им руки, но в этот момент один из них запустил в его голову топор и она треснула, как яичная скорлупа, а потом его быстро, со вкусом сожрали? И это возможно.
     Версия должна быть вероятной и в то же время выходящей за границы правдоподобия, так же как неправдоподобен этот магнитофон или как его там назвать, этот прибор из тогда еще бесконечно далекого будущего. И Ворличек, сидя с бруском в руке, размышлял, почему гость привез, видимо, из очень далекой дали это миниатюрное хранилище звуков, почему дорожил им, а если оно было ему дорого, почему оставил здесь.
     Предположим, что Охотник на медведей уже второй день прячется в ущелье на Белых Камнях, в животе у него урчит от голода, но он притаился, весь сжался и подстерегает маленького лося. Здесь пробегает кратчайшая тропинка, по которой лоси ходят к ручью по другую сторону холма. Если теленок появится в сопровождении матери, под охраной ее тяжелых карих глаз, если даже мелькнут метровые рога самца, Охотник готов умереть или убить, потому что в селении от голода уже начали есть молодые еловые побеги.
     Но шорох раздался сзади... Охотник оглянулся, и его рука с занесенным над головой топором замерла; вероятно, было слышно напряжение, звеневшее в мускулах поднятой руки и в затаившей дыхание груди.
     Должен сказать, что (воображаемая картина удалась Ворличку: скалы, бородатые, изуродованные лишайником хвойные деревья джунглей в нескольких метрах от Охотника, в ущелье — фигура в серебристо-зеленом скафандре, в шлеме, скрывавшем лицо, и человек в медвежьей шкуре с занесенным топором. Еще мгновение, каменное оружие полетит, и две цивилизации встретятся.
     Но случилось по-иному. Когда Охотник очнулся от оцепенения, человек в зеленом сидел поодаль на валуне, тихо и спокойно глядя в пространство. На колени! Скорее на колени и так ползти к нему! С протянутыми руками, пусть он видит, что в них нет оружия, со склоненной головой, пусть поймет что волен убить. Незнакомец встал; он видел протянутые жилистые, грязные, могучие и в то же время бессильные руки, склоненный затылок. Он ожидал. Коленопреклоненный тоже ждал. Смерть не приходила, и тогда он поднял голову и вскочил. Снова стояли они лицом к лицу. И Незнакомец протянул Охотнику его топор.
     Они пошли к селению. Человек в медвежьей шкуре и спокойный бог ночных светил, бог молнии и грома, который отнимает и дарует жизнь. Время от времени человек оборачивался, проверял, идет ли за ним это видение.
     Вдруг Охотник на медведей застыл на месте. Повелительным жестом он остановил Незнакомца, указывая влево, на заросли. Там дрогнули нижние ветки, едва-едва, словно на них присела ласточка. И сразу как бы пролетела буря. Треск! Ветки раздвинулись, и нечто огромное, черное, пыхтя, ринулось к обоим мужчинам. Охотник оттолкнул Незнакомца в одну сторону, сам мгновенно, как ужаленный, отскочил в другую, и тут же между ними, словно пыхтящий пушечный снаряд, промчался огромный кабан. Бог встал, одной рукой держась за ушибленный бок, а другой вытянул из-под одежды какую-то короткую серебристо-зеленую палку. Тем временем зверь описал большой круг и готовился к новому нападению. Но Охотник, высоко занеся топор, сурово сузив глаза, весь поглощенный этой бешеной игрой, уже очутился между кабаном и Незнакомцем в зеленой одежде. Он отступил, лишь когда мчащаяся черная масса была в двух-трех шагах от него, и в тот же миг его каменное оружие обрушилось на нее со всей накопившейся в нем силой. Череп кабана хрустнул, по инерции зверь еще вырыл в земле глубокую, прямую борозду и свалился у ног Незнакомца.
     Три жизни вращались здесь несколько секунд, как в центрифуге; самый тяжелый оказался наиболее слабым, и его вышвырнуло. Еще несколько раз дрогнули задние ноги кабана — и все.
     Охотник на медведей подскочил к зверю и короткими, яростными ударами попытался проколоть шкуру на его шее. Но плохо отесанный каменный нож скользнул по щетинистому панцирю. К Охотнику, глаза которого сверкали страстью и опьянением победы, подошел тот, второй, и остановил его. Он отобрал камень и вложил ему в руку узкий серебристо-зеленый нож. Охотник снова ударил, и брызнула пенящаяся, ярко-красная кровь.
     В селение они притащили кабана на толстых суковатых ветвях. Оба согнулись, пошатываясь под тяжестью черной туши, земля загудела, когда они ее сбросили.
     Ворличек представлял себе изумление и ужас в хижинах охотников. Страх был, вероятно, так велик, что словно кулаком затыкал рты, открывавшиеся для крика, не давая вырваться даже возгласу. Да могло ли быть иначе? Сначала свет в ночи и грохот, разорвавший тишину, а сейчас посреди селения этот, отливающий зеленым Незнакомец... Значит, и так может выглядеть смерть. Это был, вероятно, ужас, который сначала превращает ноги в мягкий воск, а через мгновение переходит в затылок; свет виден лишь впереди и поблескивает с боков, за спиной — только страх, вокруг срываются и со свистом летят камни, ломаются ветви... А может, все-таки удастся бежать от этого ужаса, от непостижимого, может, и его силы иссякнут?..
     Оба пришедших удивленно оглядывали мгновенно опустевшее селение. На утоптанной площадке перед хижинами лежали три топора, поодаль из-под нависшего камня вилась тоненькая серая струйка дыма.
     Охотник на медведей сел и снова превратил треугольник топоров в четырехугольник. А посередине положил серебристо-зеленый нож. Незнакомец постоял над рисунком, образованным каменным оружием, потом взял свой нож и в центре воткнул его в землю.
     Они сидели друг против друга, в селении царила тишина, даже собаки сбежали. Заходило солнце. Незнакомец медленно и грустно пожал плечами, встал и принялся смущенно рыться в карманах. Точь-в-точь дядюшка, который, приехав в гости к детям, забыл купить шоколад и ищет, чем бы возместить свое упущение. Он достал из кармана маленькую трубку, подошел к одной из хижин, направил трубку внутрь и что-то на ней нажал. Из трубки вырвался ослепительно-зеленый луч, осветил груду звериных шкур на утоптанном полу, кости и миски, одну из выдолбленного дерева, другую — из медвежьего черепа. А Охотник на медведей, увидев зеленый свет, снова коленопреклоненно ждал смерти.
     Представление о жизни было здесь, по-видимому, очень простым. Пища, любовь, гибель. Ничего другого от жизни не ждали, ничто иное не имело смысла. Ни для чего другого, вероятно, еще не были придуманы слова. Ведь слова подобны одежде, которую мы надеваем на живое тело поступков и опыта. Там, где нет рук, не возникнут рукава.
     Незнакомец снова поднял Охотника с колен, указал на себя и произнес одно слово: Акела. Открыл руку Охотника и вложил в нее маленький металлический брусок. Оба почувствовали трепет, музыка проникла в руки, грудь, теплой волной побежала по крови, вот колышащийся индиговый океан катит свои волны, языки их замирают на берегу, и в тишине слышится далекий голос: «Акела, но севири палеату. Акела, Акела...»
     Дрожащий Охотник возвращался откуда-то издалека с широко открытыми глазами. Незнакомец сжал его руку в кулак, оставив в ней брусочек. Указал на разгоравшиеся звезды, на лежащего черного, даже после смерти страшного зверя, потом на себя, медленно поклонился и еще раз повторил: «Акела». Протянул Охотнику руку, постоял, потом быстро повернулся и ушел. Опустевшее селение, мертвый кабан перед одной из хижин, четырехугольник из соприкасающихся топоров, а посередине одинокий, вонзенный в землю нож.
 

     Такой вариант хода событий учитель Ворличек одобрил. В нем были встреча, борьба, расставание и далекий голос, через бездны пространства шепчущий мужчинам то, о чем они не должны никогда забывать.
     Можно придумывать какие угодно версии. Быть может. Охотник на медведей нашел эти металлические предметы подле обломков, валявшихся среди скал уже полмиллиона лет. Акела — это angelus, ангел. Надеюсь, что его не сожрали. Но как ни крути, а брусок очутился на третьей планете солнечной системы, он пел, играл, говорил, оправдывался. Его шепот проникал в сновидения.
     Охотник, схватив одну из женщин за волосы и, увлекая ее в лес, вместо рычания тоже начал что-то шептать, не только наносил удары, но и гладил. Потом оттолкнул женщину, прогнал ее, а сам нажал выступ на брусочке, вслушивался в этот взывавший голос, устремив взгляд к звездам, и отвечал ему, придумывая новые слова: «Я хотел бы вернуться к тебе, Акела, и к ней, к ее голосу...» Он вытащил серебристо-зеленый нож, ожесточенно вонзил его в землю и все так же, не подымаясь, не снимая руки с ножа, лежал, дрожа от ярости и тоски.
 

     «Ладно, — говорил себе Ворличек, — кости Охотника я отправлю сегодня в Академию вместе с топором, медвежьими зубами и ножом, но брусок им не отдам, даже не подумаю. Представляю себе, как они стали бы записывать этот шепот на магнитофон, пускали бы его замедленно, по словечку, туда и обратно, потом ускоряя темп, как выясняли бы сочетание гласных и согласных, их ритм, искали бы математическое выражение взаимоотношения тонов и мелодии, как разложили бы все на составные элементы, превратили бы эту фразу в пятьсот шестьдесят звуков длительностью в тысячную долю секунды, и никто бы уже этой фразы не расслышал, никогда и никто не увидел бы в этих осколках первоначальной статуи, не услышал бы голоса женщины, шепчущей через чудовищные пропасти пространства, через гигантские сугробы времени, шепчущей тихо и горячо... А я хочу к ней вернуться».
     Брусочек остался в футляре от старой батарейки, в самой глубине ящика письменного стола. Ради него Ворличек сочинил новый вариант своего рассказа, чтобы не проговориться никогда и ни перед кем, даже во сне. Он казался себе человеком, изменяющим жене. Но любовница должна стоить такого риска, усилий, душевных сил, и тело ее должно быть незабываемым. «Я хочу каждый раз, прикрыв глаза, увидев вздувающийся от ветра занавес, представлять себе, как выглядит та, которой принадлежит этот голос; я молился бы на нее, как на деву Марию, или бежал бы от нее... Но голос у нее молодой, красивый и тихий, значит, и сама она тихая, прекрасная и молодая... Я схожу с ума», — говорил себе Ворличек, но говорил это с радостью, открывая ящик, нажимал выступ на бруске и ждал, что вот-вот снова услышит желанное.
     Он не ходил в кино, не смотрел телевизор, не показывался на людях, и соседи уже начали перешептываться. Наш учитель, мол, пишет стихи, иначе зачем ему запираться в одиночестве, а может, он спятил, а может быть, пишет оперу или страдает из-за какой-нибудь женщины? Соседи были недалеки от истины. То, что происходило с Ворличком, напоминало стихи, музыку, безумие и кипение крови из-за женщины. Загляните в его окно, посмотрите, как он сидит и смотрит в пространство, словно прислушиваясь к какому-то внутреннему голосу, словно отвечая кому-то.