КТО ЕСТЬ КТО? (часть 2)

Голосов пока нет

Линькову все это не нравится

Рая-парикмахерша была беленькая, вроде Леры, но повыше и покрупнее. На Линькова она глядела с откровенным любопытством и без всякого испуга, хотя, наверное, понятия не имела, о чем с ней будет беседовать товарищ из прокуратуры.

Но разговор получился пустой. Рая, по-видимому, не пыталась что-либо утаить, но ничего относящегося к делу Левицкого просто не знала.

— Да, ездила на праздники за город с компанией из института, ну, из этого, где время изучают... Они пригласили, народ хороший, почему не поехать? Не одна ездила, со своим молодым человеком, его тоже пригласили. А он тоже здесь, в парикмахерской работает, он мужской мастер. Ну, гуляли по лесу, выпили немножко, танцевали. Пели много, там одна девушка с гитарой была, она хорошо поет. Роберт вот тоже хорошо поет и песен много знает. Нет, он там ни с кем не в дружбе, это его за компанию со мной пригласили... нет, ни с кем он особенно не разговаривал. Он только пел много. Насчет песен, правда, немножко поговорил с Лерой, с этой, у которой гитара. Нет, почему одна? Был с ней молодой человек из их же института, интересный такой, Аркадий. Ой, да Роберт ни с кем вообще не разговаривал, это я вам точно говорю. И с Аркадием не говорил... Нет, откуда он его может знать? Я и сама-то его впервые увидела там, за городом. А если вы Роберта в чем подозреваете, то, безусловно, зря! Он знаете какой мастер, его везде ценят,— вот, видите, в газете про него написано и портрет напечатан. Да, он интересный, все говорят. На Раджа Капура? Ой, что вы, даже ни чуточки! Усы — ну, мало ли у кого усы!

Фотография в газете была достаточно четкой, и Линьков сам видел, что никакого сходства с Раджем Капуром у Роберта нет. Да и вообще Роберт и Рая никакого касательства к делу, по-видимому, не имеют, и время на разговор потрачено впустую. Надо еще зайти к соседке Левицкого, показать ей фотографию…

Анна Николаевна с минуту вглядывалась в фотографию, потом поджала губы и замотала головой.

— Не он это совсем! — убежденно заявила она.

— Вы уверены? Снимок ведь довольно нечеткий...

— Да чего уж! И лицо непохоже и рост. Этот вон какой верзила, одного роста с Аркадием, не видно разве? А который приходил, тот был маленький, плюгавенький такой. Нет, вы даже не сомневайтесь, это вовсе не тот...

Все верно — Роберт на фотографии стоял рядом с Аркадием, и рост у них был одинаковый, а ведь у Аркадия — 1,87! Нет, дело ясное, эта ниточка оборвалась...

Линьков медленно брел по проспекту Космонавтов, приближаясь и магазину “Радиотовары”. Он был недоволен собой. Очень недоволен. Возможно, с точки зрения профессиональной он вел себя, в общем, правильно... хотя и это спорно, очень спорно... А как человек и, значит, как следователь, оказался не на высоте... мягко выражаясь.

Он еще вчера понял, что не может говорить со Стружковым по-прежнему и что Стружков это отлично видит. Он и сейчас не верил в виновность Стружнрва, то есть в какое-либо злонамеренное его участие в гибели Аркадия Левицкого. Но со всех сторон ему подсовывали эту версию, а после разговора с начальством он был вынужден предпринять какие-то шаги — и сразу почувствовал, что уже не .может непринужденно и искренне беседовать со Стружковым. Именно это и было плохо, глупо, нелепо. Ну, проверил алиби, что ж, это необходимая формальность, и алиби вдобавок оказалось достаточно надежным. Зачем же после этого менять отношение и человеку? И ведь не отношение даже — в том-то и дело,— а манеру обращения! В виновность не веришь, а своим поведением даешь понять, что начал подозревать. Это же глупо, это жестоко... человек пережил тяжелое потрясение... Да и в интересах следствия нельзя было так вести себя... А уж сегодня!

Действительно, сегодняшний разговор в институте обернулся совсем как-то неудачно. Стружков сказал, что разговаривал вчера с Лерой, а потом ходил к этому самому Раджу Капуру, он же Марчелло. Ну и что? Лера сама к нему прибежала, это естественно. “Радж Капур” — это ведь линия, которую Стружков же и вытянул на свет. И вообще он все время сам анализирует дело, вдумчиво анализирует, интересно, надо признать! Вот и надо пользоваться его помощью да благодарить за это, а не напускать на себя официальную холодность и загадочность. Линьков сморщился и замотал головой, вспомнив, какие глаза были у Бориса...

“Чего я уж так? В конце-то концов, что я особенного сказал Стружкову? — успокаивал он себя, ничуть не веря этим дешевым аргументам. — Только дал понять, что не одобряю его самостоятельные действия... и ведь очень осторожно... даже не столько словами, сколько интонацией, взглядом...”

Марчелло сначала перепугался до смерти, зубами клацал и все допытывался: за что его?.. Линьков знал, что Борис не упоминал о смерти Аркадия, но теперь пришлось об этом сказать, а то у Марчелло мозги работали явно не в том направлении: он все насчет торговли пленками опасался.

— То есть когда же это он умер? — изумился Марчелло, выслушав лаконичное сообщение Линькова. — Я же вчера вечером имел разговор с одним его приятелем, и ничего такого... Он от меня, выходит, скрыл?! Извиняюсь, конечно, а вы этого приятеля знаете? — Марчелло вдруг оживился и зубами клацать перестал. — Борис его зовут, такой крепкий парень, чувствуется, что спорт любит... Ну, такой он, в общем, на вид культурный, одет, правда, так себе, без особого понимания...

Линьков выслушал эту кратную характеристику Бориса, потом сказал, что знает такого. Марчелло посоображал чуточку, потом приоткрыл дверь фанерной клетушки, исполнявшей роль директорского кабинета, выглянул в проход между ящиками и, вернувшись, доверительно наклонился к Линькову.

— Я с вами кой о чем поделиться хочу, товарищ следователь, — хриплым полушепотом заговорил он. — Вот этот Борис, вы подтверждаете, работал совместно с Левицким, да? Теперь Левицкий вроде как убит, я так понял?

— Не так, — разъяснил Линьков, — Ведется следствие. Причины и обстоятельства смерти Левицкого еще не установлены.

— Так на так выходит! — с азартом сказал Марчелло. — Непонятно, да? Вот то же самое и мне непонятно, чего этот Борис крутит? Нет, ну скажите, чего? Ежели у тебя друг-приятель скончался, ты что можешь? Ты горевать можешь, да? Семью можешь утешать, поскольку у ней горе. Но не ходить выпытывать людей! И с таким подходом, видите? Словно бы и ничего, приходит, совсем о другом говорит, а сам-то!

— Левицкий не просто умер, — сказал Линьков, — а при невыясненных обстоятельствах. Меня лично не удивляет, если его ближайший друг и сотрудник тоже пытается выяснить, что и как случилось.

Марчелло облизал сухие темные губы. Глаза его снова стали настороженными и тревожными.

— Это вы правильно сказали, безусловно! — вкрадчиво заговорил он. — Выяснить — это, конечно, всякому хочется. Но весь вопрос — как выяснить! А у этого Бориса подход не тот! Почему не тот, сейчас все отмечу. Первое, значит, это то, что он про смерть промолчал. Это как понимать? У тебя друг скончался, да? — Марчелло произнес раскатисто: “дрруг”. — А ты, похоронить его не успели, цирк устраиваешь? А второе — это я вам еще не объяснил — он про свое местожительство скрыл!

— То есть как скрыл? — недоверчиво спросил Линьков. — Не захотел вам сообщить свой адрес, что ли?

— А я его адресом нисколько даже не интересовался! — заявил Марчелло. — А вот как было! Я это иду с ним, и заговорили мы конкретно о том самом, о чем и с Левицким в последний-то раз. И вот тут — третье! Поняли? До второго пункта, до адреса то есть, я еще дойду, но раньше — третье! Я с ним, значит, делюсь, как с человеком, что мне Левицкий сказал насчет своих осложнений с близким другом. А Борис, представляете, как услыхал про это, так зеленый стал — аж глядеть на него муторно. Я подумал: у него сердце больное... — Марчелло саркастически хмыкнул, — А выходит, что никакое тут не сердце.

— Что же именно выходит, по-вашему? — с ледяной вежливостью спросил Линьков.

— Как же это — что? — торжествующе сказал Марчелло. — Не сердце, значит, его забеспокоило в тот момент, а совесть! Совесть у него определенно нечистая. Гарантия! Что он с Левицким сделал, мне, конечно, неизвестно. Но только есть у него на совести какое-то дельце насчет Левицкого, это даже спорить не приходится. И опять же с местожительством. Значит, когда у нас этот разговор произошел, то Борис до такой степени переживать начал, что я уж думал, он на ногах не устоит. Но как я сказал насчет сердца, он сразу встряхнулся, понял, видать, что я его раскусил. И говорит, через силу так, зубы сцепивши: “Ну, я пошел!” И чуть не бегом в подворотню. А мне подозрительно стало, думаю: как же так, говорил, что живет на Березовой, а сам куда? Стал я в подворотне, курю, в щелку на воротах смотрю. Пять минут простоял, не больше, — гляжу, идет Борис. А живет он, верно, на Березовой, я уж поинтересовался, проследил...

— Все факты, о которых вы сообщили, можно истолковать иначе, — сухо сказал Линьков. — Стружков умолчал о смерти Левицкого, чтобы не испугать вас этим известием и выведать побольше подробностей. Волноваться он мог не потому, что испытывал угрызения совести, а потому, что гибель друга выбила его из колеи. А нырнул он в чужой двор уж наверняка не для того, чтобы скрыть от вас свой адрес: да ведь вы его и не пытались узнать...

— А зачем же тогда? — хмуро спросил Марчелло.

Линьков встал.

— Зачем? Ну мало ли зачем? Например, ему могло надоесть общение с вами! — небрежно сказал он, с мстительным удовлетворением глядя, как перекосились темные губы Марчелло.

“Совсем вы что-то расклеились, товарищ Линьков, распустились, как цветочек! — думал он, шагая по улице. — Личные мотивы в вашем поведении явно выдвигаются на первое место в ущерб делу. Непременно вам понадобилось воспитывать этого паршивца Марчелло, а все почему: потому, что затронули Стружиова, к которому вы питаете такие сложные чувства... Вы, значит, питаете, а кто другой его трогать не моги! Ах, блюститель справедливости, страж закона!” Линьков даже замычал от презрения к себе и яростно мотнул головой.

Он шагал, никого не видя, и вдруг остановился, словно на столб налетел: перед ним стояла Нина Берестова. Линьков растерянно поглядел на нее и не сразу сообразил, что находится в двух шагах от проходной института.

— Вы к нам? — спросила Нина.

Она опять глядела мимо него и думала о чем-то своем.

— Да... — неловко пробормотал Линьков. — Надо кое с нем еще поговорить...

— С кем, если не секрет? — вдруг спросила Нина.

Линькова удивил не столько вопрос, сколько интонация и взгляд Нины. Она теперь смотрела в упор на него, смотрела не то с надеждой, не то со страхом.

— Да вот... с Чернышевым... — пробормотал Линьков, уступая этому взгляду. — Такое впечатление, что он знает о чем-то, но почему-то не говорит...

— Это можно сказать не только о Чернышеве! — вдруг вырвалось у Нины.

Линьков изумленно, почти испуганно взглянул на нее. Нина побледнела, глаза ее потемнели и расширились. Какое-то мгновение они молча глядели друг на друга, потом Нина резко отвернулась.

— Не придавайте значения тому, что я сказала! — быстро проговорила она и, не глядя на Лииькова, толкнула дверь проходной.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

С утра меня вызвал Шелест и заявил, что он-де все понимает и мне сочувствует и институту в целом тоже сочувствует, поскольку потеряли мы такого сотрудника — можно сказать, цены Левицкому не было, и вот замены ему тоже не сыщешь.

— Но все же сыскали? — спросил я довольно-таки хамским тоном, надо признаться.

Шелест глянул на меня, поморщился, но, видно, понял, что мне сейчас море даже не по колено, а максимум по щиколотку.

— Ищем вот, — примирительно сказал он. —А ты что, может, рассчитываешь в одиночку управиться?

Вопрос был чисто риторический, и я ничего не ответил, а только хмыкнул неопределенно. Больше всего мне хотелось молча встать и уйти, но я сказал, что вот, мол, никак очухаться не могу, но все же интересуюсь, кого это ко мне в лабораторию прочат. Оказалось, что Геллера из группы Сухомлина. Виталик Геллер, по моим наблюдениям, был парень как парень, не хуже большинства, но и не лучше. Конечно, не было у меня никаких оснований требовать себе именно такого, чтобы получше, это я все понимал да и думал сейчас в основном не о лаборатории, но все же как-то невесело мне сделалось, и я начал ныть, что не улавливаю, мол, какое отношение имеет Геллер к нашей теме и вообще — почему именно Геллер, так можно кого угодно сунуть, лишь бы место занять... Шелест послушал-послушал мое нытье и посоветовал не валять дурака.

— Второго Левицкого мы тебе не изыщем, сам понимаешь, — сказал он сердито. — Это первое. А второе — это то, что Геллер прямо рвется с тобой работать, и парень он способный... У тебя сколько работ было опубликовано, когда ты к нам пришел? Вот видишь, четыре, а было тебе двадцать шесть лет, верно? Теперь смотри — у Геллера одиннадцать работ, и есть среди них очень даже толковые, а ему всего двадцать три года, он к нам прямо из университета пришел... И нечего тебе строить из себя элиту и свысока смотреть на хороших ребят!

— Да ладно, я разве что? — пробормотал я, и вправду слегка устыдившись. — Пойти мне поговорить с Геллером, да?

— Пойди, конечно. — Шелест с облегчением откинулся на спинку кресла.

Я вскочил и направился к двери, но Шелест меня остановил.

— Вот что... — сказал он, не глядя на меня. — Послезавтра в два часа... это... ну, похороны, ты же знаешь...Ты, надеюсь, скажешь там что-нибудь — не речь, конечно, я тоже не речь буду произносить, но как ближайший друг и соратник... Э, Борис, ты что это?

Я, наверное, позеленел. У меня опять все перед глазами поплыло, и ноги ватные сделались. Я плюхнулся обратно в кресло, и Шелест поспешно накачал мне газировки из сифона.

— Ты не знал, что ли? — недоумевал он. — Как же так?

— А откуда я должен был это узнать? — осведомился я.

— Да уж откуда-нибудь... — неопределенно ответил Шелест. — Но это все же безобразие, что мы тебе не сообщили. В первую очередь я сам виноват. Но я думал, ты даже от следователя это можешь узнать, у вас же с ним контакт...

Вроде бы все было понятно, и не такие накладки в жизни бывают: все думали, что я знаю, а поэтому никто не сообщил. И все же...

Вышел-то я от Шелеста вроде ничего, спокойно. Но пока дошел до своей лаборатории, настроение мое здорово изменилось.

Дело в том, что я встретил Нину. Она не отвернулась от меня, не пробовала обойти стороной (я уж и этого, пожалуй, ожидал!), нет, она подошла, поздоровалась. Но здоровалась она вроде не со мной, а с каким-то совсем посторонним человеком. И с неприятным человеком вдобавок. Она даже глядела не на меня, а куда-то через мое плечо. А я вообще ни слова не смог сказать — стоял и смотрел на нее, и только сердце у меня начало вдруг болеть, будто по нему теркой прошлись. А Нина сказала, все так же глядя в сторону:

— Мне нужно поговорить с тобой... сегодня, после работы...

— Так я зайду за тобой, пойдем ко мне... — машинально, не успев подумать, сказал я по-старому.

Нина даже дернулась слегка, это я отчетливо увидел.

— Нет, — поспешно ответила она, — лучше прямо тут, в скверике. Ты выходи ровно в пять и подожди меня.

Вон как, ей даже неудобно выходить со мной вместе из института! Это меня уж совсем ошеломило, я все стоял и смотрел на Нину, а она нетерпеливо пожала плечами и повторила; “Понял? В скверике, в пять часов!” Я молча кивнул, Нина ушла, и тут откуда ни возьмись появился передо мной Эдик Коновалов. Есть у нас в отделе кадров такой молодой дуб в могучей красоте и растет-цветет уже месяца три.

Вообще-то я на Эдика даже с удовольствием всегда смотрю — красивый, зверюга, тренированный, чистенький весь такой, ухоженный, и пока не говорит, все в порядке, гомо сапиенс на высшем уровне. Но сейчас он как-то нехорошо ухмылялся и подмигивал мне, и сразу обнаружилась его обезьянья основа.

— Сердце красавицы! — восторженно заявил Эдик, кивая вслед уходящей Нине. — Склоино к измене! И к перемене! Как ветер мая!

— Ты чего это? — спросил я, отступив на шаг, потому что Эдик навис надо мной и слова арии громозвучным шепотом вдувал мне в ухо. — Изменил джазу ради оперной классики?

— Труха! — Эдик обалдело уставился на меня своими незамутненными голубыми глазами. — В гробу я видел все эти оперы!

— Я думал, у тебя новое хобби объявилось, — вяло пробормотал я. — Ходишь, арии распеваешь в рабочее время.

— Вот это, что ли, ария, про сердце красавицы? — заинтересовался Эдик. — А я думал, это блатная песенка... Воры, они, знаешь, про любовь очень впечатляюще сочиняют...

Мне даже смеяться не захотелось: ну, что возьмешь с обезьяны! Уйти бы поскорей...

— Ладно, — сказал я, поворачиваясь, — продолжай в том же духе, и ты далеко пойдешь!

Но Эдик ловким маневром загородил мне дорогу и начал озабоченно хлопать себя по бедрам.

— Спичек нет, — пожаловался он. — У тебя не найдется?

— Не найдется, я не курю, — ответил я, тщетно пытаясь обойти Эдика.

— Слушай, друг! — проникновенно заговорил Эдик, нацелясь на меня незажженной сигаретой. — Чего у тебя с Берестовой-то?

— Слушай, друг, иди ты! — сказал я, разозлившись не на шутку. — Знаешь куда...

— Да брось ты, не лезь в бутылку, я же по дружбе! — оглушительно шептал Эдик. — Я тебе же помочь хочу, я на нее влияние имею, на Берестову, ну не веришь, так потом наглядно убедишься. Ну вот, хочешь, я вас в два счета помирю? Обрисуй только вкратце, из-за чего у вас началось, и я все ликвидирую.

— Если ты мне еще раз... — начал я, но потом сдержался и сказал только: — Не лезь ты не в свои дела, Эдик. Занимайся лучше анкетами.

— Ну, ты все же зря так... Я к тебе по-хорошему... — обиженно заявил Эдик.

А тут еще Чернышев... Нет, впрочем, Чернышев при первом разговоре вроде бы ничего такого не сказал. Кажется, нет. Я к нему забежал на минутку — предупредить, что Линьков придет с ним поговорить в три часа. Ленечка мялся и жался, как всегда, и говорить с Линьковым ему явно не хотелось. Мне показалось, что он не прочь бы поговорить со мной, но я побоялся: вдруг Линьков обидится на меня за такое самоуправство — и разговора не поддержал.

— П-понимаешь, Борис, — забормотал тогда Ленечка, причудливо изогнув длинную шею и внимательно разглядывая ладонь своей левой руки, — понимаешь, мне говорить... ему говорить... ну, ничего я не могу сказать!

— Ну-ну, не паникуй, — подбодрил я его. — Скажешь правду, всю правду, только правду и ничего, кроме правды. Понятно тебе?

— П-понятно, — еле слышно пробормотал Ленечка, уткнулся в свои расчеты и вроде перестал меня замечать.

После обеда засел я в своей лаборатории и попытался все обдумать, в том числе и причины своего сегодняшнего настроения. Линьков должен был появиться через час. Приниматься за работу поэтому не имело смысла. И я мог сидеть на табурете и мыслить сколько влезет.

Прежде всего я понял, что со вчерашнего вечера перестал действовать. Просто ничего не делал, ни по хронофизике, ни по криминалистике. Этого, вообще-то говоря, было бы вполне достаточно для того, чтобы подпортить мне настроение при любых обстоятельствах. У меня ведь это на уровне рефлекса: в любом случае немедленно принимать решение и действовать. Хотя действую я иной раз по-дурацки и прихожу к выводу, что поторопился, а лучше бы посидеть да обдумать все как следует.

Но уж в эти-то дни откладывать действия и спокойно обдумывать было невозможно! Вот я и мотался туда-сюда, и все, в общем-то, впустую. Один сдвиг, да и то не в мою пользу, — отношения с Линьковым испортились почему-то... Но о Линькове потом, сначала надо проанализировать результаты.

Что и говорить, результаты пока чепуховые. Линия “человека с усиками” явно привела в тупик, ничего этот Марчелло не знает. Вернее, знает то, что косвенно подтверждает версию самоубийства... Да нет, никакое это не подтверждение! Аркадий мог относиться ко мне как угодно, мог в глаза и за глаза обзывать предателем и мерзавцем (хотя это не в его стиле), мог переживать всю историю с Ниной гораздо сильней, чем я предполагал, но он не стал бы из-за этого кончать самоубийством. Тут меня не собьешь, слишком хорошо я Аркадия знаю!

Да, но все это еще не доказывает, что моя версия насчет эксплуатационника неверна. Ведь совсем не обязательно, чтобы Аркадий с этим человеком сдружился или вообще как-то связался именно на загородной прогулке. Он же ходил потом к Лере... а может, и не только к Лере...

Если б у меня с Линьковым не подпортились отношения, так я бы его просто умолял не бросать эту версию, проверить все, что возможно. Ведь есть же у них там какие-то научные методы! Да я, дай мне волю, и без научных методов, пользуясь обычной логикой, кое-что смог бы выяснить.

Я еще раз просмотрел всю “версию посетителя”. И с огорчением признал, что она, в сущности, совершенно бездоказательна. Сконструирована логично, это правда, и многие факты в нее укладываются. Но полностью отсутствует мотив — я даже представить себе не могу, по какой причине кто-либо мог желать смерти Аркадия. А фактам в конце концов можно найти и другое объяснение. Аркадий умышленно затеял ссору, чтобы выгнать меня из лаборатории. А если неумышленно? Если он и в самом деле разозлился на меня, хотя бы попусту? Ведь он же сам не свой был весь этот день! Мог и на пустяке вдруг сорваться. Затем: Аркадий уходил-куда-то и при этом зачем-то запер лабораторию. Выходил он, может, потому, что живот разболелся. Зачем запер лабораторию? Не знаю. Но, допустим, у него там было что-то спрятано. Те же таблетки (нет, чепуха: таблетки он вполне мог сунуть в карман!) или, скажем, расчеты какие-то... Расчеты? А если все дело именно в этих расчетах? Если это их вырвали из записной книжки, а с ними и записку — возможно, даже по ошибке, второпях, вовсе не думая об этой записке и не желая ее уничтожить? Да, но какие расчеты мог вести Ариаднй отдельно от меня? С кем и над чем он мог работать и почему делал это в полнейшей тайне? Оставим пока эксплуатационника — пусть это будет кто угодно или даже никто другой, кроме самого Аркадия... Все равно — какие расчеты, какая тема, почему тайком ото всех? Непонятно! Может, именно здесь надо искать разгадку, может, мы зря забываем о специфике нашей работы?

Тут какая-то тень мысли на сверхзвуковой скорости промчалась сквозь мои мозги, я не успел ее поймать и только ощутил смутную тревогу. Специфика работы... расчеты... что же это такое мне пришло в голову... прошло сквозь голову... Надо бы попросить у Линькова хоть на часок записную книжку Аркадия: может, там еще где-нибуць есть “посторонние” расчеты. Да ведь не даст Линьков теперь, надо было мне сразу попросить... Еще у Шелеста спросить можно, — вдруг он что-нибудь знает.

Я пошел к Шелесту и спросил, не знает ли он, накую работу и с нем вел Левицкий за последнее время, кроме нашей с ним совместной. Шелест очень удивился, сказал, что он ни о чем таком не слыхал. Я тогда объяснил, что работа могла вестись даже и секретно. Шелест уставился на меня, недоумевая, но потом, видимо, что-то вспомнил и задумался. В конце концов он сообщил, что проходил как-то вечером, с неделю назад, мимо нашей лаборатории и видит: свет горит; он было толкнул дверь, дверь заперта. Часов в десять это было. Он подумал, конечно, что мы ушли оба, а свет забыли выключить, но на проходной ему сказали, что Левицкий еще в институте.

— А Аркадий потом что сказал на эту тему? — спросил я.

— Да не спрашивал я его... Чего спрашивать-то, мало ли кто в институте по вечерам засиживается...

— И дверь запирает? — перебил я.

— Дверь? Что ж, может, кто и запирает, я не проверял. А вы, что ли, никогда не запирали? Ну, не знаю. И вообще я этот случай только потому припомнил, что ты спрашивать начал, вот мне и показалось немного странно, задним числом... А, собственно, все это чепуха и ни о чем не говорит.

Я не стал спорить и ушел. Значит, Аркадий и раньше запирал дверь, когда уходил... Куда же он все-таки уходил? Получается вроде таи, что он к кому-то бегал, а в нашей лаборатории никто не бывал. В десять вечера, сказал Шелест. Неужели он бегал в это время к эксплуатацнонникам? Там вахтер стоит, не пропустил бы... Да, но если этот загадочный компаньон Аркадия сам вышел и уговорил вахтера?.. Они с Аркадием созвонились, он и вышел встречать... Но такой случай вахтер должен запомнить... Надо только уточнить, когда это было и кто дежурил у того корпуса... “Сам проверю, при помощи Леры, не буду просить Линькова”, — решил я, и это меня немного успокоило. Ненадолго, впрочем, — появился Линьков, и сразу мне стало муторно.

Он пришел спокойный, подтянутый, и от его ледяной вежливости у меня прямо-таки сердце заныло, как больной зуб от холодной воды. Но я решил не поддаваться, и когда Линьков осведомился:

“Что новенького?” — я сейчас же выложил ему все свои соображения. Заодно рассказал о беседе с Шелестом. Линьков выслушал меня с непроницаемым видом, после чего старательно протер очки и сказал, что все это он примет к сведению.

— А вы не считаете, что мне было бы полезно ознакомиться с записной книжкой Левицкого? — с мрачным упорством спросил я.

— Возможно, возможно, — согласился Линьков. — Но я должен буду согласовать это с начальством. А пока мне надо бы поговорить с Чернышевым — надеюсь, он не исчезнет снова...

— Нет, он у себя, я нарочно зашел его предупредить.

Линьков быстро глянул на меня, чуть сощурив ослепительно-голубые глаза.

— Нарочно зашли предупредить? — со странной интонацией повторил он. — Я вам, разумеется, весьма благодарен за помощь...

От этой реплики я совсем скис, но потом меня злость разобрала. Чего он, в самом-то деле! Имитируя манеру Ликькова, я заговорил медленно и с холодной вежливостью:

— Разрешите вам напомнить, Александр Григорьевич: не далее как вчера вы сообщили, что будете мне весьма обязаны, если я предварительно поговорю с Чернышевым. Не кажется ли вам, что было бы правильней, если б вы своевременно и открыто известили меня о перемене в ваших чувствах по этому поводу?

Удар попал в цель: Линьков даже покраснел слегка и принялся протирать очки. А потом сказал совсем иным, человеческим тоном:

— Да вы не обращайте внимания, устал я, видимо, и дело уж очень путаное... Так что же вам сказал Чернышев?

— Ну, знаете, Александр Григорьевич, — ответил я тоже посвободней, — хоть вы и не извещали меня о перемене в ваших чувствах, но я эту перемену заметил. И потому не решился сепаратно беседовать с Чернышевым.

Линьков усмехнулся, все еще сконфуженно, и встал.

— Пойдемте, что ли, к нему, — сказал он вполне дружелюбно. — Посмотрим, что и как...

Ленечка Чернышев был вполне в своем репертуаре и даже чуточку переигрывал, на мой взгляд. Он таи ужаснулся, когда увидел нас с Линьковым, что у него все лицо переносилось: рот поехал в одну сторону, а глаза и нос — совсем в другую. И вообще Ленечка заметался, будто удрать хотел, даже на открытое окно с большим вниманием поглядел.

— Ну, Чернышев, кончай цирк, разговарнвать будем, — сказал я умышленно грубым тоном, чтобы привести Леню в чувство. — Ты сиди, сиди, и мы сядем. Вообще будь как дома и помни, что никто из нас не кусается.

Ленечка вытаращил на меня светлые, с сумасшедшинкой глаза, но ничего не сказал. Мы уселись на табуреты, и Линьков начал спрашивать. Добился он толку не скоро, но все же добился.

Чернышев, оказывается, кое-что видел и слышал в тот вечер. И не так уж мало! А именно, он шел к своей лаборатории мимо “нашего” коридорчика, — мы с Аркадием его так называли, там только наша лаборатория и есть. Это и не коридорчик даже, а, скорее, выход к боковой лестнице, и он совсем короткий, метров десять. Так вот, когда Чернышев проходил мимо нашего коридорчика, он увидел, что Аркадий подошел к своей двери со стороны боковой лестницы.

— Это когда было-то? — не удержавшись, спросил я.

Ленечка точно не помнил, но предположил, что где-то вскоре после пяти. Ну, это совпадало: Аркадий в четверть шестого встретился на лестнице с Ниной, а потом, естественно, пошел к лаборатории и был там, видимо, в 17.20 или чуть позже. Ленечка давно хотел объясниться с Аркадием и решил, что сейчас, пожалуй, вполне подходящий момент для этого; но пока он топтался на месте, Аркадий достал из кармана ключ н сунул его в замочную скважину. Тут Ленечка рванулся к нашей лаборатории со всей доступной ему скоростью.

— А он вас не видел? — спросил Линьков.

— Нет, я точно знаю, я чувствую, что не видел, — заявил Ленечка.

Линьков спросил, что же было дальше. А дальше-то, оказывается, и начиналось самое удивительное и непонятное. Чернышев решительно утверждал, что в запертой лаборатории кто-то сидел! Он этого человека не видел, но слышал его голос. Точнее, слышал два голоса. Когда он подошел к лаборатории. Аркадий успел войти внутрь и прикрыть за собой дверь. Но он еще не захлопнул дверь, а стоял на пороге и держался за ручку — Чернышев его даже видел. И говорил с нем-то...

— О чем же он говорил? — спросил Линьков.

— Да так, ни о чем... — мучительно морщась, сказал Ленечка. — Но все равно, я очень удивился... То есть я потом удивился, а сначала просто ушел... Ну, увидел, что разговора с Левицким не получилось, и ушел к себе... понимаете...

— Понимаю, — дружелюбно сказал Линьков. — Но все же не можете ли вы повторить, что они говорили?

Ленечку повело куда-то вбок, он изогнулся так, что я уж хотел его поддержать: испугался, как бы не свалился с табурета. Но он ухватил себя за ногу где-то в области щиколотки, чуть ли не в узел завязался — и ничего, удержал равновесие.

— Они говорили... — медленно забормотал он, не выпуская из руки щиколотку и глядя на нас снизу вверх, — Левицкий говорил... Он сказал: “Ну, привет! Ты вроде не передумал?” А другой ответил: “Нет. И ты, по-моему, тоже”.

— Что — тоже? — не понял Линьков.

— Тоже не передумал, — добросовестно объяснил Ленечка.

— А насчет чего? — поддавшись, видимо, на его уверенную интонацию, спросил Линьков.

— Не знаю... они не сказали... — так же добросовестно ответил Ленечка.

Тут он отпустил щиколотку на волю, выпрямился и вздохнул с облегчением.

— Ну, а дальше? — поощрил его Линьков.

— Дальше... ничего дальше... — забормотал Ленечка. — Левицкий захлопнул дверь, а я пошел к себе в лабораторию... и все…

Это было не все. Я чувствовал, что Чернышев еще чего-то не рассказал. И Линьков тоже явно это чувствовал, но пока не настаивал на продолжении, а пытался выяснить, чей же был второй голос.

— Не знаю, — сказал Ленечка, и я видел, что он не врет.

— Ну, какой он, опишите, постарайтесь! Низкий, высокий, звонкий, глухой? Может, какие-то особые приметы? Например, говорил с акцентом, шепелявил, хрипел?

— Нет... — Ленечка уныло покачал головой. — Нет... акцента не было, и вообще ничего такого...

— Чернышев, ну ты иначе скажи, — вмешался я. — На чей голос это было похоже: например, на голос товарища Линькова похоже?

— Нет... — забормотал Ленечка и начал багроветь, медленно и неудержимо. — Не похоже... Другой совсем.

— А на мой голос? — спросил я.

Ленечка посмотрел на меня с ужасом: он сделался весь малиновый, до самых корней светлых волос.

— Нет, нет! — отчаянно запротестовал он. — Не твой голос! Он совсем на голос Левицкого был похож, а не на твой!

— На Левицкого? — с интересом переспросил Линьков, — Так, может, это Левицкий сам с собой и разговаривал?

Ленечка открыл рот, потом закрыл рот, а заодно и глаза. Он сидел так, изо всех сил жмурясь и хмурясь, минуты две, а потом открыл глаза и заявил, что нет, Левицкий не сам с собой разговаривал, там кто-то был.

— А вы подумайте еще немножко, — ласково посоветовал Линьков. — Кто же мог сидеть в запертой лаборатории и говорить голосом Левицкого? Ведь бывает, что люди разговаривают сами с собой.

Ленечка согласился, что это бывает, но упорно утверждал, что Левицкий говорил не с собой, а с кем-то другим.

Я просто не знал, что думать. Рассказ Чернышева выглядел ужасно нелепо, это правда, но я знал, что Ленечка ничего не будет выдумывать. Промолчать — это он может сколько угодно, а сочинять не будет. А если он не сочинил этот обмен фразами, то с самим собой действттельно так не разгоаривают: “Ну, привет! Ты вроде не передумал?— Нет. И ты, по-моему, тоже”. Но с кем вообще и о чем мог Аркадий так говорить? И почему этот “кто-то” сидел в запертой лаборатории? А кроме того... ведь Аркадий сказал: “Ну, привет!” То есть вроде как поздоровался. Значит, он раньше не видел этого человека — значит, тот появился, пока Аркадий куда-то ходил... за эти 15—20 минут проник в запертую лабораторию, опять заперся там и сидел, дожидаясь Аркадия. И Аркадий не удивился... Во всяком случае, не очень удивился его появлению в запертой лаборатории... Констатировал только, что тот, дескать, не передумал... Значит, был у них уговор! Поэтому Аркадий и торопился меня выставить... Но куда же он ходил? Где тут логика? Почему он не стал дожидаться своего гостя, если знал, что тот явится сразу после пяти? Мог ведь кто-нибудь увидеть, что дверь нашей лаборатории после конца рабочего дня открывает ключом кто-то посторонний... Ну, пусть даже сотрудник института, но не Аркадий и не я — Подошли бы, конечно, поинтересовались, что да как... Эх, жаль, никто не увидел!

Не знаю, что думал Линьков обо всем этом, но он вдруг сказал Чернышеву, ласково улыбаясь:

— Все это очень интересно. Только почему вы не договариваете?

Ленечка дернулся и всхлипнул, но ничего не сказал, а только с ужасом посмотрел сначала на Линькова, потом на меня.

— Ну, говорите, чего же вы! — убеждал его Линьков. — Вы снова вышли из своей лаборатории и свернули в этот коридорчик...

— Нет-нет! — с облегчением возразил Ленечка, — Никуда я больше не выходил...

— До которого же часа вы работали в этот вечер?

— До одиннадцати... до без пяти одиннадцать.

— Понятно! — сказал Линьков. — Значит, без пяти одиннадцать вы вышли из лаборатории и, проходя мимо коридорчика, увидели...

На второй раз Линьков угадал: Ленечка с величайшей неохотой признался, что видел, как из нашей лаборатории вышел человек и направился к боковой лестнице. Линьков спросил, узнал ли он этого человека. Ленечка почти крикнул, что нет, не узнал он, не разглядел даже толком.

— А, может, это был Левицкий? — спросил Линьков.

— Нет, нет, точно не Левицкий! — опять выкрикнул Ленечка.

Вот тут он не врал. Не только потому, что Аркадий и не мог уже ходить в это время... он был без сознания, при смерти... но просто я чувствовал, когда Леня правду говорит.

— У вас близорукость, может быть? — поинтересовался Линьков.

— Н-нет... я... у меня нормальное зрение...

— Как же вы могли тогда не узнать человека на расстоянии пяти-шести метров? — спросил Линьков. — Ведь коридорчик-то совсем маленький, а дверь лаборатории почти посредине...

Леня долго мялся и вздыхал, а потом заявил, что он видел только спину этого человека. Я ему опять не поверил: да он ведь и сам сказал сначала, что видел, как человек этот выходил из лаборатории. Значит, он обязательно видел его лицо, ну по крайней мере в профиль.

Линьков, конечно, тоже не поверил ему, но почему-то не стал больше спрашивать. Посоветовал только Ленечке хорошенько все припомнить, а потом глянул на часы и сказал, что ему пора.

Пока мы шли по коридору, он спросил меня, какого я мнения обо всей этой истории, но когда я начал излагать свои соображения, он явно думал о чем-то другом и меня почти не слушал. У поворота в наш коридорчик он попрощался со мной и торопливо зашагал к центральной лестнице. Я поглядел ему вслед и поплелся в свою лабораторию. Впрочем, не успев даже дойти до двери, я сообразил, что мне полезно сейчас посидеть наедине с собственной персоной и дать задание своим серым клеточкам, как говорит Эркюль Пуаро, — пускай мозги перерабатывают полученную информацию, а потом посмотрим, что из этого получится.

“Итак, — сказал я себе, усевшись за свой стол и раскрыв записную книжку, — для начала следует оценить информацию, полученную от Чернышева, как доброкачественную — в целом. Имеется одно явно ложное утверждение: что он не узнал человека, выходившего из нашей лаборатории. Но когда Ленечка врет, это видно невооруженным глазом... Возможны также умолчания — сознательные или невольные. Но что сказано, то сказано добросовестно и с довольно высокой степенью точности: при всей своей внешней неприспособленности и неуклюжести Ленечка очень четко воспринимает и оценивает факты, я это наблюдал не однажды. Значит, все нелепости и противоречия, которые так поражают в его рассказе, имеют свое объяснение, а мы этого объяснения не можем найти только из-за нехватки информации... Ну, попробуем пока проанализировать новые факты и сообразовать их с прежними.

Значит, первое и основное: “версия посетителя” впервые подтвердилась прямо и недвусмысленно: в нашей лаборатории в тот вечер был кто-то, кроме Аркадия! Зато мой отлично сконструированный вариант с “эксплуатационником” теперь, пожалуй, рассыпается... Во-первых, куда бы ни ходил Аркадий, посетитель ждал его в нашей лаборатории. Во-вторых, Ленечка наверняка не дружит ни с кем из эксплуатационников — он даже из наших-то мало с нем общается, — а он явно видел кого-то хорошо знакомого и неумело пытался защитить его своей ложью. Но кого, елки зеленые? Одну примету он, впрочем, назвал: голос у этого человека очень похож на голос Аркадия... Тут я терпеливо перебрал весь узкий круг, с которым у Чернышева были хоть какие-то связи, кроме самого факта совместной работы в институте, и постарался припомнить, как они говорят. Но ничего даже отдаленно похожего я не вспомнил. У Аркадия голос вообще ведь очень характерный... Такой звучный, баритонального тембра, с легкой хрипотцой... Впрочем, даже не в голосе дело, а в манере говорить, в этой насмешливо-высокомерной растяжечке,которая иногда злила меня, казалась пижонской, нарочитой… Нет, совершенно не помню, чтобы кто-нибудь разговаривал хоть отчасти похоже на Аркадия...

Да, но вот ведь что... В этой истории мог участвовать не один человек! Во-первых, мог все же существовать “эксплуатационник” из моей версии, то есть человек, к которому Аркадий пошел в пять часов и который угостил его питьем со снотворным, а сам преспокойно ушел из института. Во-вторых, возможно, что в начале шестого в нашей лаборатории был один человек, а в одиннадцать часов — совсем другой. Такое предположение можно сделать хотя бы на том основании, что Чернышев хорошо знает того, кто выходил из лаборатории, и отказывается говорить о нем, а в то же время он ничуть не пытается оберечь того, чей голос слышал из коридора, и действительно, по-видимому, не знает его...

Однако же, что за карусель получается! Не институт, а проходной двор какой-то! Ходят, приходят, проходят сквозь запертые двери, как призраки... уходят тоже, как призраки, раз вахтер их не видел... Да, в самом деле, куда же они оба девались, если вахтер их не заметил? Первый, допустим, мог пробыть у Аркадия совсем недолго, минут десять — пятнадцать, и уйти еще в общем потоке, не будучи замеченным. Но вот второй! Либо он был в институте до одиннадцати, либо вернулся туда вечером. Во всяком случае, он минимум один раз должен был показаться в проходной в неурочное время. А вахтер утверждает, что в тот вечер в институте оставались только двое: Левицкий и Чернышев...

Дальше: что может означать этот загадочный обмен фразами? Фразы, собственно, крайне общие и банальные, их можно применить к явлениям любого порядка. Например: люди уговорились пойти в ресторан... или на рыбалку... Да, но кто же станет из-за разговора о ресторане или о рыбалке лезть со своим ключом в чужую лабораторию и сидеть там взаперти, ожидая хозяина? Не та обстановка! И финал не тот, главное... Тогда что же? “Не передумал ли ты отравиться?” Бред собачий!

Нет, фактов решительно недостает ни для какой версии! И вообще дело такое запутанное, что надо бы мне самому посидеть в тот вечер в нашем техническом отсеке и послушать, кто говорит, что говорит. Тогда бы я все распутал и спас бы Аркадия...

Тут опять что-то промелькнуло в моем мозгу, стремительно и неудержимо... какая-то слепящая вспышка в туманной оболочке... И я опять ничего не поймал, а только прижмурился покрепче, будто она через глаза убегала...

В общем, я понял, что на данном уровне ничего больше не выжму из своих серых клеточек, и решил пойти к Чернышеву за добавочной информацией. “Мне-то Ленечка откроется! — подбадривал я себя.— Это он при Линькове говорить не хотел!”

Я дошел до конца коридорчика и только хотел повернуть налево, к лаборатории Чернышева, как вдруг увидел, что оттуда выходит Линьков. Меня как горячим паром всего обдало, я хотел удрать, но не мог, да и поздно было. Линьков меня сразу заметил. Я видел, что он смутился. Но он прошел мимо меня, на ходу задергивая застежку-“молнию” своей разбухшей папки, небрежно кивнул мне, а я все стоял, будто прирос к полу.

Значит, он нарочно отделался от меня, чтобы наедине расспросить Чернышева? Вот до чего он мне не доверяет теперь! Нет... не то! Почему же он сначала преспокойно расспрашивал при мне, а потом не захотел? Догадался, кого назовет Чернышев?

Возможно... однако не понимаю, почему именно мне нельзя об этом знать... Нет, что касается Линькова, это понятно: я не сотрудник прокуратуры, и даже если б он мне полностью доверял... Но Чернышев, Ленечка Чернышев! Я вдруг сообразил, что Ленечка не зря глядел на меня с таким ужасом: он, видимо, считал, что тайна, которую я из него пытаюсь вытянуть при содействии следователя, должна строго сохраняться в моих же собственных интересах, и он не понимал, почему я так странно веду себя... то есть он был уверен, что я знаю, кто вышел из нашей лаборатории в одиннадцать вечера! Но тогда... тогда... Я даже простонал от внезапного болезненного озарения. Тогда речь может идти только об одном человеке — о Нине! Идея бредовая, конечно, но в этой истории все граничит с бредом, и чем безумней идея, тем она, может быть, правильней...

Я вернулся в лабораторию, чтобы обдумать все это до разговора с Чернышевым. Ленечка, по идее, сам должен прийти ко мне сейчас и все изложить со всей прямотой. А я пока подумаю...

Нина! Может, потому она и ведет себя таи странно? Тут я запнулся. Поведение Нины в эту концепцию как-то не очень укладывается... и не сразу ведь она... Но я решил в это пока не вдумываться, поскольку поведение Чернышева могло иметь только одно, именно это значение.

Хорошо, допустим, Нина. Не в том смысле, что она причастна к смерти Аркадия — это даже в рабочую гипотезу не лезет! И вообще она ушла из института вместе с другими девушками из расчетного отдела и сидела с ними в кино, так что алиби у нее железное... Да, но на более поздние часы у нее, возможно, нет алиби... Сеанс начинался в 19.10, две серии, ну, это часа три, может, и чуть побольше, фильм зарубежный... Значит, вышли они из кино в одиннадцатом часу, даже в половине одиннадцатого. Нине домой идти примерно мимо института... крюк небольшой... Допустим, она решила позвонить мне: я ведь сказал, что допоздна буду в лаборатории... Нет, Аркадий ей сказал ведь, что я ушел из института... и дверь лаборатории была заперта... Зачем же она звонила? А если она именно с Аркадием хотела поговорить? О чем? Допустим, я могу и не знать, о чем... Аркадий ей ответить уже не мог, он был без сознания... Ответил тот, с похожим голосом... Он так все время и сидел там, значит? Странно... но допустим. Ему показалось выгодно заманить Нину в институт, навлечь на нее подозрения, запутать дело... Теперь— как Нина попала в институт? Неужели вахтер ее не запомнил? Ну, ладно, это мы потом выясним. Как-то, значит, попала. Пришла она в лабораторию и... Тут я глянул на часы — и ужаснулся: без пяти пять, мне пора идти, а Ленечка все не приходит да не приходит... Ну, что ж, тогда я сам по дороге загляну и нему. На него нельзя обижаться, — это существо сложное и высокоспециализированное...

Лаборатория Чернышева была заперта. Я подергал дверь, даже постучал тихонько. Посмотрел на часы — 17.00. Ленечка, который днюет и ночует в своей лаборатории, ушел раньше времени. Избегает встречи со мной! Почему? Линьков запретил? Возможно. Очень возможно... Но это значит, что Линьков всерьез подозревает Нину? Нелепость, он же умный человек!

Я не заметил, как дошел до скверика. Есть такой скверик поблизости от института, на углу. Маленький, но очень тенистый и уютный. Мы туда в обеденный перерыв ходим посидеть.

Только я уселся на скамейку, появилась Нина. У меня даже сердце защемило от жалости: какая она бледная, и глаза печальные. Ничего, сейчас мы поговорим с ней по-хорошему, она мне все расскажет, и мы вместе что-нибудь придумаем. Только надо ее сразу подбодрить. А то вот она и на скамейку садится как-то боком и от меня отодвигается... Бедная девочка! Я почувствовал себя сильным и надежным, этакой несокрушимой опорой бытия.

— Нин, ты, главное, не волнуйся, — сказал я максимально задушевным тоном и погладил ее руку. — Мы же с тобой друзья, мы всегда поймем друг друга, если что...

Нина медленно и как-то странно посмотрела на меня.

— Да? Ты в этом так уверен? — с горечью произнесла она.

— Что касается себя, безусловно! — заявил я. — Но ты, видимо, не веришь в это и потому как-то... ну. нервничаешь...

Нина опять уставилась на меня широко раскрытыми немигающими глазами — и вдруг я понял, что она разглядывает меня с недоумением и ужасом... совсем как Ленечка Чернышев, когда мы сегодня пришли к нему с Линьковым. Мне сразу сделалось неуютно и тоскливо.

— Нина, ты что так смотришь? — не выдержав, спросил я.

— Ты не знаешь, почему? — Нина опустила голову и начала теребить ремешок сумки.— Что ж, если не знаешь, то... — Она долго молчала, потом спросила каким-то неестественным, сдавленным голосом: — Ас какой это стати ты именно сейчас заговорил о доверии и взаимопонимании?

— Ну... вообще... — Я совсем растерялся и не знал, что сказать. — Мне показалось, что ты... что у тебя на душе что-то есть... И потом вот с Чернышевым я говорил сегодня...

— С Чернышевым? — быстро спросила Нина и опять замолчала, что-то обдумывая. — Да, Чернышев ведь был в тот вечер в институте... Он... он видел? — выкрикнула вдруг она. — Ну, говори, что ж ты молчишь! Он видел?!

— Да... — нерешительно ответил я. — Видел...

Нина глубоко вздохнула.

— Тогда чего же ты не понимаешь? — почти спокойно спросила она.

Во время этого странного разговора мне в основном казалось, что я вообще ничего не понимаю. Даже если моя гипотеза ошибочна и Нина не была тогда в лаборатории, то почему она смотрит на меня так, будто я ее обвиняю в убийстве и волоку в милицию?

— Нина, — сказал я решительно. — Давай говорить прямо! Чернышев сказал, что он видел в тот вечер, в 11 часов, как из нашей лаборатории кто-то выходил. Но он уверял меня и Линькова, что не узнал этого человека. По-моему, он просто не хотел сказать правду. Он почему-то хотел защитить этого человека.

— Тебя это, кажется, удивляет? — с горькой иронией спросила Нина.

Я посмотрел на нее. Она сидела, слегка откинувшись на спинку скамейки и запрокинув голову, и опять меня поразило, до чего Нина красивая. Классически красивая, хотя и вполне современная с виду. Но вот, например, профиль — удивительно чистые, чеканные очертания, для современной красавицы вовсе не обязательно... Нет, что удивляться Чернышеву — есть же у него глаза! Не говоря уж о том, что он вообще типичный интеллигент, создание совестливое, и ему глубоко неприятно подставлять под удар своих знакомых, а тем более женщин...

— Нет, ничуть меня это не удивляет, — ласково сказал я, — Ведь я догадался, кого он видел...

— Очень трудно было догадаться? — почему-то с явной насмешкой спросила Нина.

— Ну... как тебе сказать? — осторожно заговорил я. — Вообще-то... я этого никак не ожидал... и ты до сих пор ничего мне не сказала... я не могу понять, почему...

— А Чернышев и меня, что ли, видел? — недоверчиво спросила Нина. — Глазастый какой оказался, никогда бы не подумала...

Она говорила теперь удивительно спокойно, с грустным юмором. Я совсем сбился с толку. Если Нину не очень-то волнует, что Чернышев ее видел... “И меня, что ли, видел?” и ее... а кого же еще?

— Нина, а кто с тобой был? — осторожно спросил я.

— Со мной? Да никого не было... к счастью! — с удивлением отозвалась Нина. — Только еще и не хватало, чтобы вся компания видела... Я уж хоть тому радовалась, что случайно одна пошла...

Нет, сплошные какие-то шарады и ребусы! Если Нине зачем-то и понадобилось в такую неурочную пору видеть Аркадия, то уж наверняка не для решения производственных или профсоюзных вопросов... и не для трепа в компании... К чему же эти разговоры, что она только случайно пошла туда одна?

— Ниночка, я, наверное, чего-то не понимаю. — Я старался говорить спокойно и ласково. — Прежде всего: о чем ты хотела говорить с Аркадием? Ты извини, может быть, это неделикатный вопрос, но, понимаешь, такие обстоятельства...

Нина нетерпеливо пожала плечами.

— Я тоже, наверное, чего-то не понимаю, — сухо сказала она. — Ты думаешь, я что-то скрыла от тебя? Нет, я совершенно точно передала мой с ним разговор...

— Я не про тот разговор... — уныло пробормотал я, чувствуя, что все больше запутываюсь.

— А про какой же еще? — удивилась Нина. — Слушай, Борис, вот тебя я действительно не понимаю. Я пришла с тобой серьезно поговорить, ты знаешь, о чем. А ты вместо этого крутишь, какие-то нелепые намеки делаешь... Ведь никуда же не денешься, говорить нам надо. Можешь быть уверен, что мне об этом говорить очень трудно... наверное, не легче, чем тебе...

Я в отчаянии покачал головой. Сплошной туман и мрак!

— Мы о чем говорим-то, Нина? О том вечере двадцатого мая, верно?

— О чем же еще? — с презрительным удивлением отозвалась Нина.

— Ну вот... Ты прямо из кино пошла к институту, верно? И по дороге позвонила в лабораторию? Примерно в половине одиннадцатого?

— Да... — неохотно подтвердила Нина, не глядя на меня.

— А кто тебе ответил?

— Никто. Но я звонила из автомата на углу Гоголевской, так что все равно пошла к институту.

— Как все равно? — удивился я. — Зачем же тебе было идти, раз никто не ответил?

Нина помолчала, глядя на меня как-то странно.

— Я понимаю, — сказала она наконец, — тебя больше устроило бы, если б я пошла по другой улице... Но уж так получилось, что поделаешь... не повезло тебе...

Она вдруг резко отвернулась и достала из сумки носовой платок. Я с изумлением и страхом увидел, что она осторожно прикладывает уголок платка то к одному, то к другому глазу, а плечи ее слегка вздрагивают. Я вообще ужасно боюсь слез! А что Нина может плакать, я бы и не поверил никогда.

— Нин, родной, да не плачь ты! — жалобно заговорил я. — А то я и сам разревусь! Ну, Нин, Лин-Лин, очень тебя прошу!

Я обнял Нину за плечи и осторожно повернул лицом к себе.

— Все же ты — чудо природы! — с восхищением сказал я. — Первый раз в жизни вижу девушку, которой даже слезы к лицу!

И тут Нина расплакалась по-настоящему! Она уткнулась лицом мне в грудь, и вся затряслась от рыданий.

— Боря, Боря! — прерывисто говорила она, глотая слезы, — Я совершенно ничего не понимаю! Я не могу поверить, что это ты так ведешь себя... это так на тебя непохоже!

Я совсем обалдел, слова не мог выговорить.

— Я никогда не поверила бы, никогда, никому, ни за что! — говорила Нина сквозь слезы. — Если б ты сам не сказал.

— Да что же я такое сказал? — с трудом выговорил я.

— Ты же знаешь! — Нина выпрямилась и начала старательно вытирать слезы; теперь она не выглядела красивой: лицо осунулось, глаза набрякли и покраснели... — С самого начала — и теперь... молчание, ложь, какие-то нелепые выкрутасы... Боря, ну скажи мне, что случилось? Что с тобой случилось?! — Она схватила меня за руки и глядела мне прямо в глаза, напряженно, ожидающе.

Я безнадежно пожал плечами.

— Ниночка, ну поверь мне: я даже догадаться не могу, о чем ты говоришь и в чем меня упрекаешь. Я только знаю, что перед тобой ни в чем не виноват...

— Ты, должно быть, с ума сошел! — тихо, с ужасом сказала Нина. — Ведь ты же видишь, что я знаю... хоть теперь-то перестань ломать комедию... это же нелепо, недостойно, зачем ты так? Да что бы ты ни сделал, я...

Всей этой бредятины было для меня слишком много, и я от обалдения вдруг перешел к полнейшему спокойствию.

— Нина, хватит намеков и недомолвок, — сказал я трезво. — Так мы только измучаем друг друга и ни к чему не придем. Ответь мне только на один вопрос: в лаборатории был кто-нибудь... ну, кроме Аркадия, конечно?

Нина. тоже перестала плакать и ответила мне совершенно спокойно, с оттенком презрения:

— Конечно, был! Уж ты-то знаешь, что был!

— Подожди, Нина, не торопись, — попросил я. — Допусти все же, что я не знаю. Можешь ты мне совершенно серьезно и спокойно ответить: кто это был? Кого ты видела?

— Могу. Если ты хочешь, могу, —печально и безнадежно сказала Нина. — Пожалуйста!

— Так кто же? — настаивал я.

— Ты! Ты сам, — четко ответила Нина. — Ты хочешь сказать, что не знал этого?

У меня все поплыло перед глазами, но я держался.

— Ниночка, подожди. Спокойно. Я там не был. Я был весь вечер в библиотеке, я же тебе говорил.

— Да, ты мне говорил...

— Ну вот. Зачем же ты говоришь, что я был в лаборатории? Кто тебе это сказал? Кого ты там видела? — монотонно спрашивал я.

— Борис, ну зачем все это... Никто мне ничего не говорил о тебе, и никого я больше там не видела. Только тебя.

— Ниночка, успокойся. Ну, пойми, что это невозможно. Где именно ты меня видела?

— У окна, конечно...

— Почему же — конечно? И ты со мной говорила? Я тебе отвечал? Ты слышала именно мой голос?

Вопросы я задавал нелепые, но и вся ситуация была трагически нелепой. А у меня вдруг мелькнула идиотская мысль, что если тот человек по голосу похож на Аркадия, то по внешности, может быть, на меня...

— Перестань, Борис, — уже без гнева, совсем устало проговорила Нина. — Ну, как я могла с тобой говорить, что за нелепые вопросы! Я даже окликнуть тебя не решилась, неудобно было...

— Почему неудобно? — тупо спросил я. Это бытовое, будничное словечко, совершенно не применимое и ситуации, ошеломило меня.

— Потому что ночью орать через всю улицу действительно неудобно... — без выражения произнесла Нина.

— Какая улица? При чем тут улица? — почти закричал я, опять потеряв равновесие. — Ты же меня видела где? В лаборатории?

Нина говорила все так же безжизненно и равнодушно:

— Да, я тебя видела в лаборатории. Ты стоял у окна.

— А улица тут при чем?

— При том, что я была на улице, — матовым, бесцветным голосом сказала Нина. — Я проходила мимо института и с той стороны улицы увидела тебя в окне лаборатории.

Я уставился на нее, ничего не понимая.

— А в лаборатории ты вообще, что ли, не была?

— Конечно, вообще не была. Не задавай нелепых вопросов.

Я помотал головой, силясь хоть что-нибудь сообразить.

— А ты уверена, что видела именно меня?

— Уверена. Сначала ты стоял в профиль, а потом глянул в окно, и на твое лицо упал свет фонаря. Я тебя ясно видела.

Я уже просто не знал, что делать и что говорить. Сидел, тупо глазел, как Нина пудрится и поправляет волосы, и только отдувался, словно спринтер после проигранного забега.

Нина сунула пудреницу в сумку и встала.

— Я понимаю, что тебе уже нечего сказать, — с презрительным сочувствием проговорила она.

Сказать мне действительно было нечего. Я повторял только одно: “Я там не был. Я там не был”. Но это я говорил про себя и для себя: я уж и сам начал что-то путаться, где я был, а где не был. Для Нины я не мог найти слов и поэтому уцепился за первые попавшиеся.

— Нина! Ну поверь ты мне! — сказал я. — Это... это обман под маской истины!

— Лунный камень, — неприятно улыбаясь, ответила Нина.

— Какой камень? — Я уже не удивлялся.

— Роман Уилки Коллинза “Лунный камень”. Эти слова говорит Фрэнк своей Рэйчел. Может быть, ты тоже наглотался опия и в лабораторию попал в состоянии транса?

Уилни Коллинз меня, признаться, дорезал. Я еще и плагиатор, оказывается!

— Ну, вот что, Борис, я пошла, — сказала Нина, стоя передо мной. — Ты телефон Линькова знаешь? Нет? Ну, вот тебе его домашний телефон, я сегодня у него попросила.

Она написала номер на листке, вырванном из записной книжки, и протянула мне.

— Зачем мне его телефон? — спросил я, вертя в руках листок.

— Затем, — твердо сказала Нина, — что ты сейчас же позвонишь Линькову, уговоришься с ним о встрече и расскажешь ему все, что знаешь. Он сказал, что сегодня вечером будет дома... В девять часов я позвоню ему. Если узнаю, что ты еще не звонил и не был у него, я сама пойду к нему и все расскажу...

— Отлично, — сказал я и тоже встал. — Можешь идти к нему когда угодно и рассказывать что угодно. Я все, что знал, давно рассказал ему. А наговаривать на себя я не могу. Даже в угоду тебе.

Нина опять неприятно усмехнулась.

— А ты зря подался в физики, — заявила она. — В тебе пропадает великий актер!

Она резко повернулась и ушла. Я стоял и смотрел ей вслед.

Вот так. Вот это история. Нина видела меня. Чернышев, ясное дело, видел тоже меня: воображаю, каково ему было, когда я же из него вытягивал признание! Линьков догадался по его физиономии, кого он видел, поэтому и поспешил меня выставить... А может, он меня и раньше подозревал... Нина не будет сочинять. Ленечка тоже не будет сочинять. Они действительно видели меня в тот вечер в лаборатории... Между тем я сам себя видел в библиотеке...

Неясная ослепительная мысль опять скользнула по краю сознания... замедлила... Я чуть не заорал. Батюшки, ну и кретин же я! Уж до этого я мог бы додуматься раньше, просто обязан был додуматься! Нет, понадобилось, чтобы меня, словно крысу, загнали в тупик, чтобы все обернулось против меня, чтобы все перестали мне верить, и только тогда мои драгоценные серые клеточки соизволили наконец сработать! Ну что ж, лучше поздно, чем никогда! Единственное возможное решение найдено. Осуществить его будет нелегко, но... да ничего, справлюсь я! Должен справиться, раз другого выхода нет...

“Другого нет у нас пути!” — фальшиво пропел я и со всех ног ринулся к институту.

Линьков пока ничего не понимает

Утро было переменчивое: порывами налетал влажный ветер, гонял облака по небу, солнце то сияло и грело вовсю, то пряталось за серыми облаками и моросящим теплым дождем. И настроение у Линькова было под стать этому утру. Выйдя из дому, он с облегчением думал, что дело наконец распутывается и что скоро можно будет удрать куда глаза глядят от этой проклятой головоломки. Но от дома до института было восемь кварталов, и пока Линьков прошагал эти кварталы, настроение его качнулось на 180 градусов в сторону глубокого пессимизма. На ближних подступах к институту он установил, что информация, полученная от Чернышева и Берестовой, ничего не проясняет, а только дополнительно и уже совершенно безнадежно запутывает дело. По-настоящему ясно было лишь одно: что все прежние конструкции никуда не годятся. А новые факты ни в какую схему не укладываются, просто валяются порознь.

И самое неприятное во всем этом хаосе было то, что Борису Стружкову доверять совершенно нельзя. Что он. Линьков, все эти дни был простофилей, которого водил за нос ловкий актер.

Факты — вещь упрямая. А это, видимо, факт, что Стружков поздно вечером 20 мая был в лаборатории. Допустим, Чернышев мог ошибиться... Линьков после беседы с ним уже прикидывал мысленно, представлял себе коридорчик у лаборатории, — что, собственно, мог увидеть Ленечка... Но вечерний звонок Нины Берестовой положил конец сомнениям. Два человека видели Стружкова... И если б эти люди были ему враги, а то ведь совсем наоборот! Ленечка чуть не расплакался после того, как признался, что видел Бориса. Нина, правда, не плакала, но она говорила таким преувеличенно твердым, деревянным голосом... Чувствовалось, что каждое слово дается ей с невероятным трудом.

Ну, хорошо: значит, это факт, что Стружков вечером был в лаборатории. И что же дает этот факт? Да пока ровно ничего. Стружков, значит, что-то скрывает, но что? Ведь не убил же он Левицкого? Не мог он его убить! Потому что нельзя ни силой, ни хитростью добиться, чтобы взрослый, физически сильный человек глотнул такую массу таблеток...

Более правдоподобна другая версия: Стружков не хочет признаться, что был в лаборатории, потому что он видел умирающего Левицкого и не поднял тревогу, не попытался спасти его... Около одиннадцати вечера Левицкий, конечно, был уже без сознания... Если б даже Стружков подумал, что Левицкий просто спит, он должен был бы попытаться разбудить его... в общем, он не мог не заметить. Почему же он не пытался спасти Левицкого? Ну, почему? Смерть Левицкого была ему на руку? Каким образом?

И вообще, зачем Стружков вернулся в институт? С этого, пожалуй, надо бы начать. Ушел, сидел в библиотеке, потом пошел обратно. Кстати, а как же он прошел в институт? Вахтер ведь о нем не упоминал. Наоборот, твердо заявил, что в этот вечер в институте оставались только двое: Левицкий и Чернышев. Правда, старик он, память у него, возможно, уже с прорехами, но все же...

Тут Линьков вошел в проходную и обрадовался: дежурил тот самый дед, Василий Макарыч по имени, что и вечером 20 мая; 21-го Линьков с ним разговаривал.

Дед его сразу узнал и уважительно, чуточку даже церемонно поздоровался, приподнявшись с табурета за деревянным барьером. Линьков тоже очень вежливо ответил на приветствие, однако извлек и предъявил свое удостоверение — больше для того, чтобы завести разговор об институтских порядках. Разговор действительно завязался, и Линьков для начала спросил, пришел ли уже на работу Стружков. Ему хотелось выяснить, знает ли дед Стружкова в лицо.

Оказалось, что дед превосходно знает Стружкова и что на работу Стружков сегодня еще не приходил, — это Василий Макарыч сказал сразу, даже не глянув на табельную доску с ключами.

— Он так-то аккуратный, ни на минуточку не опоздает, — прибавил он сокрушенно. — Заболел, может? С горя оно и недолго…

Линьков пробормотал что-то неопределенное и задумался. Раз этот вахтер так хорошо знает Стружкова, то вряд ли есть смысл снова спрашивать его о вечере 20 мая. Он бы наверняка запомнил, если б Стружков. пришел или ушел в неурочный час... Но все же, чем черт не шутит… Линьков тихонько вздохнул, поправил очки и, облокотившись о барьер, начал допытываться у деда: мог ли он не заметить или не запомнить, что Стружков в тот вечер оставался в институте или что ушел и вернулся? Дед держался непоколебимо: нет, он на память не жалуется, забыть не мог, всегда точно помнит, кто остается в институте вечером, а Стружкова тем более заметил бы.

— Ну, а если бы... — Линьков прикинул в уме, — если бы, скажем, Стружков вышел из института ровно в пять, а вернулся без четверти шесть, вы бы его тоже заметили? Даже в толпе, когда все выходят?

“Вообще-то Стружков мог бы даже и не выходить из института! — вдруг сообразил Линьков, — Книги в библиотеке он мог заказать, допустим, в обеденный перерыв...”

— Дак, мил человек! — сказал дед, изумленно глядя на Линькова. — Все одно бы я его приметил, ежели б он обратно вернулся да всем супротив пошел...

“Тоже верно, — подумал Линьков, — это ж прямо на рожон лезть... И все бы заметили, что он зачем-то обратно идет в институт... Нет, он, наверное, вообще не выходил!”

— А вы это и чему спрашиваете, извиняюсь, конечно? — вдруг забеспокоился дед. — Ай подозрение имеете на Бориса Николаевича? Зря это, ой, зря, поверьте моему слову!

Он с такой горькой укоризной поглядел на Линькова, что тот сдался.

— Подозрения не подозрения, — сказал он, доверительно склонившись к деду, — а вот говорят, будто видели Стружкова в тот вечер в институте... около одиннадцати.

— Около одиннадцати? — удивился дед. — Да кто ж его мог видеть? Чернышев разве? Он один и был там... окромя покойника... Чернышев, верно, вышел в одиннадцать... А позже Чернышева уж никто не выходил, это я точно знаю, как хотите! Ежели только ночевать он там остался, но выходить не выходил!

“Может, и вправду ночевать остался? — раздумывал Линьков, — Да нет, что я! Ведь ему же при мне звонили утром домой, вызывали в институт...”

Он поблагодарил деда, заверил его, что все выяснится, и побрел через двор в здание института. Предстоял неприятный, но неизбежный разговор с институтским начальством. Точнее говоря, с заместителем директора института по научной части доктором физико-математичесних наук Шелестом... Директору института академику Грабовскому такие разговоры вообще были противопоказаны по состоянию здоровья, а к тому же Грабовский 22 мая улетел на симпозиум в Москву.

Линьков вошел в просторный кабинет Шелеста, солидный и сумрачный, как большинство помещений в этом старом, добротном здании, построенном лет шестьдесят назад, и уселся у стола, положив перед собой рыжую папку. Шелест угрюмо-насмешливо покосился на эту папку и спросил, как продвигаются дела.

— Да вот... — старательно протирая очки, сказал Линьков, — некоторые новые факты имеются — Они, пожалуй, меняют суть дела.

— Что ж, — сказал Шелест, неопределенно хмыкнув, — я вас слушаю.

Линьков начал рассказывать. Шелест слушал, насупившись, почти совсем упрятав глаза под нависшими густыми бровями.

— Что же, однако, из этого следует? — осведомился он, когда Линьков изложил суть показаний Чернышева. — Ну, был кто-то в лаборатории, ждал Левицкого...

— И заперся изнутри? — вежливо подсказал Линьков.

— Не обязательно заперся... — подумав, объяснил Шелест. — Мог, знаете ли, войти и по нечаянности захлопнуть дверь...

— Как же он мог войти, — терпеливо спросил Линьков, — если минут за пять — десять до этого дверь была заперта?

Шелест гулко откашлялся.

— Заперта, говорите? — пробормотал он и поморщился, будто вспомнил что-то неприятное. — Ну, допустим... И что же все-таки?

— Да вот оказывается, что около одиннадцати из лаборатории вышел Стружков, — с большой неохотой сказал Линьков.

— Стружков? — недоверчиво переспросил Шелест. — Каким же это образом?

— Чернышев его отчетливо видел.

— Опять Чернышев? Какой прыткий оказался, никогда бы я не подумал! — с неодобрительным удивлением сказал Шелест, — Ну, Чернышев и обознаться мог...

— Берестова тоже видела...

— Берестова?! — Шелест даже приподнялся слегка.— Ну-ну...

Он молча выслушал Линькова до конца. Потом покачал головой, повторил: “Ну-ну”, — нажал кнопку звонка и велел секретарше срочно вызвать Стружкова.

— Около одиннадцати, говорите? — после паузы спросил Шелест.— То есть Левицкий был уже... ну, умирал... А Стружков, значит... Нет, уж как хотите, а этого не может быть!

Линьков молча пожал плечами.

— А вы-то сами что об этом думаете? Об этих фактах?

— Видите ли... — неохотно начал Линьков. — Факты говорят не в пользу Стружкова. Он видел Левицкого в таком состоянии... и не попробовал помочь, не поднял тревогу... сбежал... А главное, уж очень он ловко разыгрывал комедию все эти дни! — Линьков не смог скрыть злости и обиды.

— Меня это очень удивляет... — медленно сказал Шелест, — Очень! Я ведь Стружкова не первый год знаю. Но дело даже не в этом... Вы можете объяснить, зачем и почему он это делал? То есть: что именно он скрывал? Ведь не убил же он Левицкого? Или вы уж думаете, что он и убил?

— Не думаю... — Линьков не глядел на Шелеста. — Но тут вообще слишком много неясного. Может быть, после разговора со Стружковым мы...

Тут появилась секретарша. Вид у нее был несколько расстроенный. Шелест посмотрел на нее и нахмурился.

— Ну? Где Стружков? И вообще — что случилось?

— Стружкова нет в институте. Лаборатория заперта.

— Домой звонили?

— Да. Соседка говорит, что не видела его ни утром, ни вечером. Если он и ночевал дома, то пришел поздно, а ушел очень рано.

— Та-ак.. — протянул Шелест. — А еще что?

— Дежурный энергетик подал докладную... Вчера на вечернем дежурстве был большой перерасход энергии... — секретарша запнулась, будто испугавшись, и добавила: — В лаборатории Стружкова...

— Пошлите на проходную, пускай ключ принесут, — сказал Шелест.

Потом он медленно, устало поднялся и вышел из-за стола. Линьков тоже встал. Ему вдруг стало холодно.

— Пойдемте посмотрим, что там такое...— угрюмо проговорил Шелест.

В приемной Шелест сказал секретарше, чтобы энергетик позвонил ему в лабораторию Стружкова, и вышел, взяв на пороге ключ у солидного лысого завхоза.

Они прошли в другой конец здания, свернули в коридорчик, ведущий к боковой лестнице, и остановились перед дверью лаборатории локальных перемещении.

— Открывайте вы, что ли, — сказал Шелест, протягивая Линькову ключ с жестяным номерком на проволочке. — Согласно вашим порядкам...

Линьков повернул ключ в замке, распахнул дверь.

В лаборатории никого не было.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Мчался я к институту на такой скорости, что прохожие, вероятно, воспринимали меня как конгломерат цветовых пятен с размытыми контурами. А сам я никого не видел и ничего не воспринимал. Вернулся я в евклидово пространство только у проходной, но во дворе снова взял хороший спринтерский темп и финишировал у дверей лаборатории ровно в 17.36. Я даже на часы зачем-то посмотрел.

“Это же ясно и наглядно, как бублик! — думал я, уже в замедленном темпе отпирая лабораторию,— Нина видела меня в лаборатории, а я был в это время в библиотеке. Если исключить сознательную ложь, а также галлюцинации и прочие неполадки в области психики — а все это безусловно следует исключить, — то подойти к данной проблеме возможно лишь одним путем: через хронофизику! И даже странно, что я так долго не мог до этого додуматься”.

А впрочем, ничего странного. Чтобы додуматься до такого решения, нужно позабыть о той повседневной, будничной хронофизике, за которую сотрудники нашего института дважды в месяц получают зарплату. Это решение из области хронофизики нарядной, парадной, почти сказочной: перемещения человека во времени, временные петли и тому подобные вещи, которые поражают воображение среднего землянина. Товарищ Стружков уже был там, где он еще не был, и уже сделал то, чего он еще не делал, а вдобавок ничего он об этом не знает...

Там, в скверике, я не успел ничего толком обдумать. Слишком меня поразила сама мысль: если кто-то (собственно, не кто-то, а я, Борис Стружков. только другой!) уже перемещался во времени, значит, и я могу это сделать, могу побывать снова в 20 мая, все увидеть, все выяснить... все переиначить! Конечно, переиначить, конечно, действовать, а не только выяснить!

Что и говорить, идея эта увлекательная, да и другого выхода нет... Но сейчас, когда я стоял перед хронокамерой, мне стало казаться, что есть тут какая-то закавыка... Нет, правда: как же это я отправлюсь в прошлое, в 20 мая, если я туда уже отправлялся? Может, таким манером я образую петлю времени? Ведь что получается: я отправился в 20 мая, Нина и Ленечка меня там увидели, сказали об этом мне, я надумал отправиться в 20 мая, теперь отправлюсь, они меня там увидят, скажут мне об этом и... Ну, в общем, получается наглухо замкнутая петля, нечто вроде “у попа была собака”.

Нет, это я что-то чепуху понес, изменения мировых линий никак не учитываю... А время идет, надо действовать... Н-да, попробуй тут действовать! Неизвестно даже, с какого конца приняться. И под ложечной сосет от страха, будем откровенны, чего уж тут!

Как только я сказал себе это, мне стало еще страшней, даже пот прошиб. Я принялся расхаживать по лаборатории, чтобы успокоиться, но вот ноги меня не очень слушались...

“Посоветоваться бы с кем...” — тоскливо подумал я. Но я превосходно понимал, что посоветовать мне могут только одно: срочно обратиться к психиатру. А если я у Шелеста совета спрошу, таи он немедленно распорядится, чтобы меня к хронокамерам и близко не подпускали. Это уж точно. Да и что я ему скажу? “Разрешите мне по личным обстоятельствам смотаться на часок-другой в прошлое? Поле рассчитать — это нам раз плюнуть, мы все могём!”

Нет уж, на консультантов рассчитывать не приходится. А придется самому в хорошем темпе пошевелить мозгами...

Значит, что же мы имеем в активе? В активе мы имеем тот факт, что я (то есть опять-таки не лично я, вот этот самый, а какой-то еще Борис Стружков) совершил переход во времени минимум один раз! Из этого следует, что такой переход не только возможен в принципе, но и осуществим практически. Остается, правда, выяснить, как же его осуществить, но это все же нюансы...

Теперь пассив. Что говорит по этому поводу наука хронофизика? Наука хронофизика в принципе не имеет никаких возражений против путешествий человека во времени — ну, возражений в смысле технической возможности таких увлекательных экскурсий и экспедиций. Не имеет. Но в принципе. А от принципа до практики расстояние иногда такое, что хоть в парсеках его измеряй.

Одно время этим вопросом общественность сильно интересовалась: мол, скоро ли можно будет к прадедушке в гости прогуляться или, наоборот, к правнукам заглянуть — как они там без нас управляются? Общественность, она ведь настырная. Про кибернетику в свое время почитали — сразу начали интересоваться насчет мыслящих машин и человекоподобных роботов: как, да что, да не заменят ли они нас? Потом на космонавтику переключились: вынь да положь нам фотонные ракеты — к звездам слетать просто не терпится! То же самое и с путешествием по времени. Мы все уже давно привыкли: как узнают, что ты в Институте Времени работаешь, так непременно кто-нибудь спросит насчет путешествия по времени! Конечно, тут и фантастика свою роль играет. Ведь у фантастов всякие там роботы, включая сверхгениальных, ракеты, в том числе фотонные, и путешествия по времени — это давно уже не тема сама по себе, а просто обстановка действия, как в современном романе телевизоры, транзисторы и реактивные самолеты.

Мы с Аркадием даже считали, что здесь какая-то закономерность работает. Вот три разные области: кибернетика, космонавтика, хронофизика. И у каждой есть свои “эффектные” проблемы, которые в принципе решить вроде возможно, а на практике никак не получается. Кибернетика не отрицает мыслящих машин, и космонавтика не отвергает фотонных ракет; в принципе и то и другое признается возможным. И мы тоже признаем такую возможность, что люди будут по времени путешествовать, — в принципе признаем, в перспективе. А между собой в институте даже и не разговариваем на эту тему. Хотя бы потому, что к нашей работе она имеет весьма отдаленное и чисто теоретическое отношение. Некогда просто да и не к чему нам об этом говорить.

Неспециалисту, конечно, может показаться, что никакой принципиальной разницы между брусочком и человеком нет. Но мы в этой каше уже не первый год варимся, и чем дальше уходишь в дебри хронофизики, тем яснее видишь, сколько преград стоит еще на пути к этой “принципиальной возможности”. Все проблемы и все науки тут переплелись и перепутались, и сквозь них прорубаться надо, как сквозь джунгли. Тут тебе и физика, и биология, и социология...

Какие нужны поля, конфигурации, мощности, камеры для того, чтобы перемещать человека во времени, — это проблемы из области техники, физики, математики. И все это еще цветочки по сравнению с дальнейшим, где появляются ягодки, и даже весьма ядовитые. Хотя и на цветочках этих вполне свободно шею сломаешь. Показали нам с Аркадием парочку прикидочных расчетов — с ума можно сойти! Аркадий, конечно, виду не подал, заявил, что, мол, нам это вроде кроссвордов, для отдыха. Но из этих математических дебрей он выбрался на полусогнутых...

Ну, а биология — это следующая степень трудности. Нет ведь никакой гарантии, что человек вообще сможет вынести перемещение во времени! Опасностей тьма! Тут тебе и переменное магнитное поле, которое и вообще-то не сахар, а уж тем более, когда оно такой жуткой силы... Тут тебе и взаимодействие с тахионами, что в просторечии означает облучение, — с этим, понятно, тоже шутить не приходится. А потом — кто его знает, что вообще произойдет, если в тебе все биологические процессы вспять двинутся? Молодеть, что ли, начнешь? Вроде бы оно и неплохо, только неизвестно, как далеко пойдет это дело и когда прекратится. Если у кого на лысине кудри завьются или недостающие зубы снова во рту прорастут — это можно приветствовать. Ну, а если дальше — больше: эти зубы опять выпадут, а вместо них молочные пойдут прорезываться и ты начнешь заново учиться ходить и говорить,— тогда как? Никто ведь ничего не знает.

А история, социология и так далее? Тут, как подумаешь чуточку, так прямо руки опускаются и по спине мурашки бегают. Возьмем мой случай — сугубо личный и частный. Иду я, значит, к начальству, к тому же Шелесту, и говорю: “Разрешите в прошлое смотаться”. И, допустим, дают мне такое разрешение. Но вот интересно: что именно мне разрешают и на что рассчитывают при этом? Я действительно отправляюсь по сугубо личному делу: мне нужно спасти друга и выяснить, по какой причине он погиб. Удается мне спасти Аркадия или не удается — все равно я там, на уже не существующем для нас отрезке времени, хожу, говорю, совершаю какие-то действия, а значит, влияю на ход события. Изменяю их. Изменяю события, которые уже породили целую цепь взаимосвязанных последствий. Что из этого следует? То, что я своими действиями порождаю иные следствия. Что я создаю иную историю, иной мир, не тот, в котором я жил.

Нет, минуточку: а что же тогда будет с тем, то есть с этим вот миром? С этим, где Аркадия послезавтра будут хоронить, где Линьков меня подозревает, а Нина презирает? Я хочу изменить именно эти обстоятельства, но ведь я изменю весь мир вообще? Или нет?.. Тьфу ты, я ведь вчера только объяснял все это Линькову, а теперь вдруг сам запутался! Ну да, с Линьковым разговор был чисто теоретический, на уровне интеллектуального трепа, а тут практика! Человечество в моем лице впервые столкнулось с таким вопросом на практике. Потому что если я (другой “я”, но это все равно) уже побывал в прошлом, то проблема из теоретической превратилась в практическую. Что же изменил мой вояж в прошлое, и в каком, собственно, мире мы живем — в том или в этом; то есть какой он, — измененный или тот, прежний?

Человечество в моем лице крякнуло от непосильного интеллектуального напряжения и махнуло рукой, отчаявшись что-либо понять на данном этапе. Надо же! Линьков вчера — неужели только вчера? — спросил, не живем ли мы в мире, который кто-то уже основательно изменил. А я так спокойненько ему ответил, что, мол, даже и не сомневаюсь в этом нисколечко. Но это был треп ради трепа или вернее ради того, чтобы произвести впечатление на Линькова, и мне было, строго говоря, до лампочки, измененный это мир или нет, — ну просто я над этим не думал. А сейчас шутки в сторону: ежели что, так ведь это я изменил мир, я, Борис Стружков, пускай другой совсем и мне лично незнакомый, но все же я... Тьфу ты, пропасть! И я же собираюсь снова лезть а прошлое и снова изменять мир...

Да, но что я натворил там, в прошлом, вот интересно? В каком направлении я переиначил события? И зачем я вообще туда полез? Позвольте, а зачем я сейчас лезу, то есть собираюсь лезть? Сласти Аркадия и распутать весь этот узел, так? Постой, постой!.. А может, я — другой я — уже сделал это? Может, затем и лазил в прошлое? То есть скорее всего затем!..

Очень уж чудно это было и неприятно — стоять в пустой лаборатории, такой пустой и тихой, что в ушах звенит от тишины, и рассуждать о том, что и почему я делал, твердо зная, что я-то лично этого не делал! Я оглянулся сам на себя, на себя лично, который вот тут стоял, нашел, что выгляжу я довольно кретински и что лучше бы мне не торчать как пень посреди лаборатории. Сделав этот вывод, я кое-как добрел до своего стола и плюхнулся на табурет возле него. От перемены позиции мне легче не стало, наоборот, мысли как-то совсем разбежались, но я встряхнулся и решил, что сейчас буду рассуждать строго логически, не поддаваясь эмоциям.

Ну вот, логически: полез бы я спасать Аркадия в прошлое, в будущее, к черту на рога или на кулички, все равно?.. Безусловно, полез бы. Но полез бы лишь в том случае, если б знал, что он погибает или уже погиб, — ведь так? Значит, если я из того, неизмененного мира (допустим, что этот, в котором нахожусь в данный момент я, уже изменен) отправлялся в прошлое, чтобы спасти Аркадия, то я знал о смерти Аркадия, она и в том мире была совершившимся фактом! Тогда что же получается? В том мире Аркадий умер: я отправился в прошлое, чтобы спасти Аркадия, и... выходит, я его не спас, потому что и в этом, нашем мире он мертв! И, может, если я опять отправлюсь в прошлое и опять изменю мир, то Аркадий все равно погибнет и в том мире? Чепуха какая-то получается…

Постой, — а почему я так уверенно рассуждаю именно о прошлом? Может, в лаборатории видели меня, пришедшего в свое будущее? Но тогда я должен был бы знать об этом... Или не должен? Ох, шею сломать можно на этих петлях времени!

Я все отгонял от себя еще одну мысль, а она упорно вертелась рядышком и ехидно хихикала. Почем знать: может, этот мой приход а прошлое и стал причиной смерти Аркадия? Что, если я, тот я, вовсе не собирался спасать Аркадия, а наоборот? Ведь сидел же кто-то в нашей лаборатории, запертый изнутри! Потом пришел Аркадий... Потом, поздно вечером, оттуда вышел человек, и этот человек был я... А Аркадий в это время лежал без сознания, умирал... Как же я мог выйти и бросить умирающего Аркадия, если хотел его спасти? Даже если я отправился в прошлое с любой другой целью... кроме одной! Можно ведь допустить и такое — что в том, неизмененном мире у меня были совсем другие взаимоотношения с Аркадием... Ну, нет, это я уж хватил! Во-первых, я бы тогда и в прошлое не полез... хотя... постой: а если это был хитроумно задуманный план?.. Нет, бред собачий, с ума я сошел! Нельзя же тасовать миры, как колоду карт, по своей прихоти. Они ведь растут из общего корня, эти разные миры, и новое ответвление может начинаться лишь от той точки, в которой побывал путешественник во времени и совершил там какие-то дополнительные действия... То есть в данном случае это было 20 мая сего года, от этого вечера и идет развилка между тем миром и этим, где я нахожусь, а до 20 мая это был общий мир, тот, какой я лично знаю и помню... Если только не побывал в прошлом еще кто-нибудь... Мало ли что, нашелся еще один такой умник... У нас, или в США, или в Японии... Полез куда не надо, изменил мир неизвестно как. Ну, об этом лучше не думать, а то вовсе запутаешься...

Потом — разница между ответвлениями возникает и увеличивается лишь постепенно. И величина ее зависит от силы воздействия... Если, допустим, я отправлюсь на три дня назад и там сломаю вот этот табурет, то мир, конечно, изменится: одним табуретом в нем будет меньше. Но все воздействие ограничится воркотней завхоза или на худой конец выговором в приказе кому-то из Борисов Стружковых. Ни в масштабах космоса, ни в глобальном масштабе это, надо полагать, ничего не изменит и даже в областном масштабе пройдет незамеченным. Другое дело, если я этот табурет сломаю о чью-нибудь голову, например, Эдика Коновалова. Мир изменится заметней. Не потому, что в нем не станет Эдика. Нет, Эдик наверняка уцелеет в отличие от табурета, но разговоров будет черт те сколько... Впрочем, чепуха, это тоже воздействие, затухающее в небольшом радиусе. Будет жив Аркадий Левицкий или нет — это различие куда более существенное, поскольку влияет на ближайшее развитие хронофизики, а это постепенно может изменить картину мира и в глобальном масштабе... Воздействие распространяется постепенно, концентрическими кругами и так же постепенно затухает во времени и в пространстве... тут, наверное, Азимов прав... Но, с другой стороны, эти миры все же не параллельны, они могут расходиться вначале под ничтожным углом, однако, раз первоначальный толчок дан, они постепенно будут отходить все дальше друг от друга....

Но воздействие распространяется постепенно, и каких бы я дел ни натворил в прошлом, три дня назад, мир сегодня еще не успел бы существенно измениться. Да и вообще зря я конструировал всю эту сложную схему! Три дня-то назад, до 20 мая, мир еще не разветвлялся? Нет. Ну, а три дня назад мы с Аркадием врагами не были. Так что не стоит конструировать образ демонического хроногангстера Б. Н. Стружкова, который способен придумать такой вариант убийства, что сама Агата Кристи позеленеет от зависти.

Н-да... Я тут сижу да раздумываю, а хронокамера стоит без дела, и, главное, время идет! Я взглянул на часы: без двенадцати семь. Именно вот! Пока я о времени рассуждаю, оно себе движется да движется и уволакивает меня все дальше от той точки, куда я собираюсь попасть! Может, оставить мне в покое теорию да заняться как следует практикой? Я ведь экспериментатор, я куда уверенней себя чувствую, если руки заняты делом, а не лежат без толку на столе, как сейчас. Я посмотрел на них — руки ничего, серьезные руки, надежные, я в них верю: руки у меня расторопней и изобретательней, чем мозги, — так мне иногда кажется...

“Значит, бросаем думать, начинаем дела делать, — сказал я себе и вытащил из ящика большой блокнот. — Да и чего думать-то? Ну, не занимались пока проблемой перемещения человека во времени, так и что? Не занимались, значит, не нужно им было. А мне вот позарез нужно, я и займусь. Хватит теории, даешь практику!”

Подбодрив себя этими энергичными заявлениями, я немедленно приуныл снова. Начинать-то с чего? Вернее, как? Потому что для начала нужно рассчитать поле, которому можно будет безбоязненно вручить свою бессмертную душу вместе с ее телесной оболочкой. Рассчитать поле — легко сказать! Мне аж холодно стало, когда я вспомнил те прикидочные расчеты. Аркадий и то чуть голову на них не свихнул, а где уж мне?

Ну и самонадеянный же я кретин! Примчался на рысях в лабораторию и думал, что я тут в два счета переворот в хронофизике совершу, что на практике решу проблему, которую все наши светила и светочи считают “слишком еще сложной”! В этот момент мне представилось, что хронофизика — это исполинская гора, а я сную, как бойкий муравей, у ее подножия и всерьез верю, что за вечер по камушкам всю ее растаскаю...

Но тут я спохватился. Да ведь все эти светила и светочи не знали того, что знаю я! Я — пока, должно быть, один-единствениый во всем мире! — знаю, что человек уже путешествовал во времени! А это ведь в корне меняет дело!

Я вспомнил один остроумный фантастический рассказ — “Уровень шума” он, что ли, называется? Автора не помню, и образованного Линькова нет рядом, чтобы дать справочку на этот счет, но не в авторе суть. Там собирают целую кучу башковитых ребят — физиков, математиков, кого-то там еще — и говорят им, что вот, дескать, погиб изобретатель, который только что открыл секрет антигравитации, и все расчеты вместе с ним погибли, и теперь надо это открытие сделать заново. Все эти ребята ни в какую антигравитацию абсолютно не верят. Но им убедительно соврали, что дело уже сделано, даже показали хитроумно смонтированный фильм, где якобы засняты первые попытки применить антигравитацию на практике. Они начинают работать, как одержимые, и действительно открывают антигравитацию! Поверили в то, что это уже было осуществлено на практике, потому и открыли!

Меня вроде никто не обманывает. Разве что я сам себя запутал, сконструировал неверную теорию — Но я не вижу другого объяснения для всей этой путаницы, абсолютно не вижу! Я верю, что путешествие во времени уже совершилось. Что решение этой проблемы существует. Лежит где-то рядом. Руку протяни — и схватишь. Вопрос только: куда протянуть руку? В какую именно сторону?

Может, попробуем все же прикинуть поле, которое потребуется? Исходные данные есть: габариты свои и вес я знаю, дистанцию заброса — тоже... Попробуем, что ли? Напряженность поля, конечно, потребуется умопомрачительная, и веер пучка — тоже только держись; соответственно и мощности, по нашим масштабам, гигантские. Но это все ерунда, это прямо по формулам считается. Тут вся загвоздка в том, чтобы поле сделать однородным в таком объеме, чтобы мог я поместиться и чтобы оно в то же время сохранило требуемую величину. Если эту проблему не решишь, нечего и соваться а хронокамеру — размажет тебя по времени так, что никакой Шерлок Холмс не сможет ни опознать тебя, ни даже собрать вместе для опознания: ведь каждый твой кусок будет удаляться от другого в будущее с такой же точно скоростью, с какой тот будет его догонять.

Я с опаской посмотрел на хронокамеру. Вот еще вопросик: как она, выдержит поле такой мощности или сорвется? Во мне ведь чистого веса восемьдесят пять кэгэ, не считая костюма и прочих мелочей. “Может, раздеться?” — тупо предположил я, но тут же фыринул: представил себя, как я вылезаю 20 мая из хронокамеры нагишом и в таком виде разгуливаю по институту. Да в ней и весу-то, в одежде, — два-три килограмма. Это все мелочи, а тут дело в принципе: можно ли в данной хронокамере надолго удержать такое поле (я еще понятия не имел, какое же именно), чтобы перебросить человека на трое суток назад?

А кто его знает, что тут можно и чего нельзя! Мощность по проекту вроде бы достаточна. А на деле получается, что только начнешь поле наращивать — и все, с приветом: то обмотка секционная к чертям летит, то конденсатор течет, то вообще вся стабилизация пропадает, будто ее корова языком слизнула, — пучок пляшет, поле скачет, брусок на куски разваливается. Но брусок развалится — это ладно, это пережить можно, на опыте знаю. А самому-то мне разваливаться и размазываться неохота. Потом у бруска мозги отсутствуют, а у меня они все же есть, и я и ним как-то привык. Значит, ни в коем случае нельзя допустить, чтобы сорвалось поле. Потому что при такой громадной напряженности скачок даже на какие-нибудь 10 процентов начисто смоет все содержимое моих драгоценных мозгов, и выйду я из камеры чистенький и пустенький, как новорожденный младенец, весело пуская пузыри... если вообще выйду. Нет, об этом даже думать страшно, ну его! Уж лучше пускай меня по времени размажет, по разным столетиям. Свалится мой палец, например, куда-нибудь в средние века, и что тогда будет? Как его определят: перст божий, скажут, или, наоборот, чертов палец?

Я балагурил сам с собой, стараясь отвлечься от мысли об этом проклятом магнитном поле, но оно влезло мне в голову и никак вылезать не хотело. Мне даже начало казаться, что я его вижу: этакие змеищи белые, в руку толщиной, выползают из воздуха, прямо из ниоткуда, хищно тянутся к моей драгоценной черепной коробке и бесшумно ввинчиваются в мозги.

Не знаю, может, просто затошнило меня от всех этих ужасов, но только я вдруг успокоился и перешел к расчетам.

Даже забормотал с этаким занудным оттенком, будто даю объяснения какому-то дебилу: “Разделим наши проблемы на количественные и эти... качественные. Количественные — это те, которые я могу посчитать, а качественные — это, наоборот, те, которые я посчитать не могу... Будем исходить из того, что нам надо. Надо нам забросить одного живого хронофизика на 72 часа обратно, причем желательно, чтобы он прибыл на место назначения, полностью сохранив свой физический и, так сказать, моральный облик. Зададимся мы для этого сфероидальным полем, как оно у нас самое простое, и попробуем, чтобы оное поле нарастало с течением времени а черепашьем темпе... В противном разе, — объяснял я незримому дебилу, листая справочник, — быстрый рост поля нас к добру не приведет, ой, не приведет, переменного поля никакой хронофизик не выдержит...”

Через полчаса я почувствовал, что тону, захлебываюсь в океане интегралов, а перед глазами бестолково мельтешат ехидные черные значки спецфункций. Блокнот худел на глазах, — я методически переправлял исчерканные листки под стол. Я топтался на месте и с тупым упорством маньяка пробивал лбом стену, морщась от боли. Я пытался за один вечер решить математическую задачу, на которую добросовестный теоретик должен был бы потратить месяцы, если не годы. Словом, я взялся не за свое дело и с каждой минутой все яснее убеждался в этом. Таких полей, какие мне требовались, в справочнике, конечно, не было, на скорую руку я их вычислить не мог (да и не на скорую тоже), а прикидка давала такие ошибки, что проще уж было бы сразу пойти и сунуть голову под гидравлический пресс. Шут их знает: может, такие поля вообще неосуществимы?! Ведь не посчитал же их почему-то никто до сих пор!

В конце концов я отчаялся и сдался. Посидел, побарабанил пальцами по столу, потом посмотрел на часы. До девяти оставалось меньше часа. Неужели все-таки придется звонить Линькову? Что я ему скажу? Он мне и так не верит, а если узнает, что и Нина меня видела... Может, лучше я Нине позвоню, поговорю с ней еще раз, должна же она понять... Да, поймет она, как же! Вон она как на меня сегодня смотрела... да и не только сегодня. Теперь-то уж я понимал: она с первого дня, с того нашего разговора ждала, что я все ей расскажу, все объясню...

Я вскочил и подошел к хронокамере. В ее толстом двойном стекле отразились два моих лица, чуть сдвинутые, одно сзади другого, будто бы нерезко навели на фокус. Два Бориса Стружкова таращились на меня из черной пустоты хронокамеры, словно путешественники во времени на своего несостоявшегося коллегу. Символическое зрелище! Я прижался лбом и стеклу, и оба Бориса, словно по команде, придвинулись ко мне. Мы стояли, как заговорщики, шепчущиеся о чем-то. Потом я с ожесточением вздохнул и поплелся обратно к столу. Снова я подумал тоскливо, что время уходит, а время — это, как известно, мощность: чем больше дистанция заброса во времени, тем больше требуется мощность, а я стою себе и тупо созерцаю собственные отражения.

Правда, оставался у меня в запасе еще один шанс. Но это даже и шансом назвать нельзя было — так, совсем уж неприличное что-то. Я мог нахально махнуть рукой на всякие теории и, не мудрствуя лукаво, попросту попробовать. Взять, к примеру, то поле, в котором мы гоняем бруски, нарастить его до предела, прикинуть, что получается, и полезть на авось в хронокамеру. Вероятность успеха здесь была такая примерно, как вероятность попасть в цель, если стреляешь зажмурившись и даже не знаешь, не нацелено ли ружье тебе в грудь... Но как быть? Вероятность, что я сию минуту сделаю теоретический расчет, еще меньше...

Я снова с сомнением глянул на хронокамеру, перевел глаза на пульт, с пульта — на окно. В окне было бледно-зеленое вечернее небо над темными кронами лип, а в небе летел крохотный самолетик, ослепительно сверкая крыльями. Из самолетика вывалилась и понеслась к земле еле заметная точка, потом над ней развернулся белый купол парашюта. Это аэроклубовцы упражняются...

Если б существовал хоть один шанс из сотни, что я доберусь до прошлого живой и здоровый, я бы рискнул! Ведь речь идет об Аркадии, о том, чтобы его спасти! Человечество только выиграет, если Аркадий останется в живых, и не надо будет его послезавтра хоронить... Это даже не изменение истории, а минимально необходимое ее исправление.

Тут меня вдруг слегка тряхнуло. Значит, тот самый Аркадий, которого уже вскрывали и собираются хоронить, вдруг окажется снова живым?.. Как же это? Воскрешение Лазаря получается, мистика, евангельские чудеса, а не наука! Ну, что это я, в самом деле! Ведь не тот же самый Аркадий будет жив, а другой... Или все-таки тот же? Постой, давай наконец разберемся. Возвращаюсь я в прошлое, когда Аркадий еще жив. Но он ведь умер, ты сам видел его мертвым, — как же он может быть жив? Да стоит вообще допустить, что человек может вернуться в прошлое, и сразу натыкаешься на парадоксы, на целую кучу парадоксов. Ну, хорошо — а почему, собственно, я должен их бояться, этих парадоксов? Что же, какой-то паршивенький брусок лучше, чем старший научный сотрудник, кандидат эфэм наук Б. Н. Стружков7! Только и всего, что весит брусок меньше и за сохранность его мозгов в переменном поле не нужно беспокоиться. А это, кстати, не такое уж принципиальное отличие: Эдик Коновалов, например, не уступит в надежности бруску, его никакое поле не проберет, ни статическое, ни переменное...

Тут что-то осторожно шевельнулось у меня в голове и сразу притихло, затаилось. Что же это было? Вот сейчас, когда я про брусок говорил, опять трепыхнулось что-то и замерло... Где же это оно, куда запряталось?.. Нет, не поймаешь...

Ну, неужели я так и уйду ни с чем, и отправлюсь и Линькову, и буду нудно и неубедительно долдонить про переход во времени, про изменяющиеся миры, а он будет смотреть на меня ярко-синими глазами, холодными и непрозрачными, как кафельные плитки, и ничему, конечно, не поверит? Совершенно бесполезный, унизительный разговор. Нет, к чертям собачьим, не пойду я!

Я замычал сквозь зубы и яростно мотнул головой. Да что же это! Ведь я же знаю, что существует туннель сквозь время! Ведь прошел же по этому туннелю другой я? Есть выход, есть решение, оно где-то рядом... А ну-ка, вернемся к брусочкам... Брусочек выдержит, Эдик выдержит, я не выдержу... Поле... градиенты... А почему тот Борис выдержал?.. Прошел же он сквозь эти градиенты... и ничего... Постой, как это я сказал? Прошел сквозь градиенты... прошел сквозь... Вот сейчас у меня в мозгу откроется какая-то дверца, хлынет свет... Что-то простое и совершенно гениальное... Только при чем тут градиенты? Он прошел сквозь градиенты... Постои, сейчас... сейчас. Вот оно что!

Дверца в мозгу не открылась, но словно пелена какая-то бесшумно упала, и стало очень светло, и я с пронзительной ясностью увидел все решение задачи. Не знаю, как насчет гениальности, но простоты здесь хватало, в этом решении: оно было просто, как колумбово яйцо. Вряд ли я смог бы дать математически корректное описание своей идеи, но физически она была для меня несомненна и ясна... ну, как закон Архимеда. Для перехода надо было использовать те самые градиенты, которых я так боялся, — те перепады поля, что запросто могли размазать меня по времени или вернуть в младенчество!

Мы всегда старались сначала получить однородное поле, а затем нарастить его и равномерно облучить брусочек пучком сверхсветовых частиц. И никогда нам в голову не приходило — и не только нам с Аркадием, а вообще никому! — что можно ведь работать и с неоднородным полем, только надо менять интенсивность пучка в соответствии с неоднородностью поля. Да и как мы могли до этого додуматься? Работа шла все время на маленьких объектах, вроде этих брусочков, а для них даже в самом паршивом поле как-нибудь можно разыскать относительно однородный участок.

Но в том-то и штука, что для больших тел принцип однородного поля совершенно не годился! Даже грубая прикидка, которую я сделал, убедила меня в этом. Либо таких полей вообще не существует, либо они уж такие особые и хитроумные, что их всю жизнь можно искать и не доискаться. И ведь все это знали, и я тоже знал и расчеты сейчас делал только из упрямства: мне, мол, известно, что путь через время уже проложен, так, может, он именно здесь и есть, только его не видно! Но если бы путь лежал действительно через однородное поле, то есть если б можно было рассчитать такое поле для переброски человека, так уж давно бы какой-нибудь умник посчитал на досуге, и лазили бы мы через это поле, как через дыру в заборе...

Мне как-то еще не верилось, что я действительно решил такую сумасшедшую задачу — чересчур уж просто получилось. А в свою гениальность я не верил: я знал себя в масштабе один н одному: на что способен и чего не вытяну. Да и потом меня прямо смущала какая-то... примитивность, что ли, моего подхода. Я ведь действительно рассуждал почти на уровне школьника!

Выглядели мои рассуждения примерно так. Скорость, перехода зависит в нашей хронокамере от величины поля в данной точке и плотности потока частиц, который сквозь эту точку проходит. Для того, чтобы скорость всюду была одинаковой, мы обычно как делаем? Добиваемся, чтобы и поле всюду было одно и то же и поток везде имел одинаковую плотность. А в большом объеме, который нужен для переброски человека, ни того, ни другого добиться явно нельзя, — во всяком случае, обычными методами. Это и считалось трудностью номер один в данном вопросе. Вот я и рассудил: давай-ка натравим их друг на друга, поле и поток. Там, где поле посильнее, сделаем поток послабее, а где поле послабее, пусть плотность потока будет соответственно выше. Что тогда получится? Они тогда вместе дадут по всей камере, во всех участках совершенно одинаковый результат. И никакие нам градиенты не страшны! Какой величины объект ни сунь в хронокамеру, все его части будут совершать переход с одной и той же скоростью, и прибудет он у нас к месту назначения в целости и сохранности...

Не знаю, почему раньше никто не додумался до такой идеи. Наверно, все были загипнотизированы однородными полями и просто не думали в этом направлении. Да ведь и мне до сегодняшнего вечера ничего в голову не приходило и потом вполне свободно не пришло бы, если б не крайность...

Я основательно воспрянул духом; все остальное мне теперь казалось пустяком — возьму вот и решу все сразу. Что сначала? Как управиться с этими потоками? Ну, это элементарно. Я быстро набросал схему обратной связи от нашего сканографа, который промерял поле в разных точках, к управляющему блоку. Мне нужно было задать такую связь, чтобы сильное поле росло помедленней, а слабое побыстрее, тогда вокруг сильного магнитного поля будет слабое электрическое, а вокруг слабого — сильное. Тут все дело в том, что у нас в камере пучок тахионов управляется как раз электрическим полем. Вот и получится, что фокусировка будет слабее там, где магнитное поле сильнее, а этого я и добивался.

Вообще-то вся эта сложная самоуправляющаяся система мне, наверное, и во сне бы не приснилась, но сейчас я чувствовал... наверное, вдохновение, уж очень у меня все ладно клеилось, я сам диву давался! А может, первая удача меня подхлестнула и я поверил, что все могу, все умею. Вот позвонить бы Нине да рассказать, пускай знает, какой я на самом деле! Некогда вот только разговаривать... Я взглянул на часы — девять. Нет уж! У нее теперь, небось, и телефон занят, — названивает она товарищу Линькову и объясняет ему... Что же, интересно, она ему объясняет?

“Ну ладно, ладно, объясняй, — беззлобно проворчал я, усаживаясь перед аналоговой машиной, — ты там объясняй все, что хочешь, а я пока здесь поработаю. А ведь не провела бы ты со мной просветительную беседу на скамеечке, и не торчал бы я здесь и открытия бы никакого не сделал...”

Надо было все проверить на машине. Бумага, она что хочешь стерпит, а машина вранья не любит. Я задал первое попавшееся поле и расписал самую примитивненькую программку.

“Так! Теперь посмотрим, как все это будет выглядеть на модели”, — пробормотал я и поднял глаза на аналоговый осциллограф: он имитировал то, что будет происходить в хронокамере, если подашь на нее исследуемый режим.

В квадратном окне осциллографа розовые молнии воображаемых тахионных лучков били из углов экрана в ажурное сплетение зеленых линий, изображавших структуру поля. Даже на глаз было заметно различие в толщине розовых следов: они еле проглядывались там, где зеленые линии сгущались, а зато на бледно-зеленых участках наливались густым, почти алым цветом.

Странно, я не испытывал никакой радости, наоборот, начал вдруг волноваться. Впрочем, радоваться и вправду было рано: следовало еще убедиться, что камера на этом режиме не забарахлит, что удастся нарастить поле до нужной величины и удержать его, что... Словом, все могло еще лопнуть, как мыльный пузырь, и остался бы я со своим открытием у разбитого корыта. И времени было мало. Просто совсем не было у меня времени: на часах — четверть десятого... Устал я зверски, в горле пересохло, голова тяжелая, как камень. Контрольную проверку я, конечно, производить и не думал, не до этого сейчас, мне бы только поле выбрать и рассчитать да камеру запустить, а там уж будем уповать на свое везение. И еще на нашу могучую технику: она ведь творит чудеса, а мне сейчас просто позарез требуется одно чудо, не очень большое, средних размеров.

Я выбрал то самое сфероидальное поле, с которого начинал свои неудачные расчеты, и ввел цифры в нашу трудягу-эвээмушку, — отсюда они уже самотеком пойдут в виде программы в управляющий блок. Осталось только процедурные вопросы продумать: как я влезу в хронокамеру и как там расположусь. Рисковать мне все же не хотелось, особенно теперь, когда переход становился все более реальным. Ну, что ж. Для страховки придется скрючиться в три погибели на подставке. Только не слететь бы с этой подставочки, а то скатишься куда-нибудь в угол, а там какой-нибудь градиент недорезанный притаился и зубами клацает!

Войти в хронокамеру — тоже вроде бы не проблема, для этого случая задняя дверь предусмотрена. То есть она, конечно, предусмотрена не для этого случая, а совсем для других, более прозаических — для ремонта, для работы внутри. Но факт тот, что дверца имеется. Герметичность у нее автоматически восстанавливается, а вакуум там только между двойными стенками, так что скафандр не потребуется.

Ну вот, а теперь — на пульт!.. “Сегодня тебе придется здорово поработать, красавчик ты наш, умница наш!” — льстиво забормотал я, обращаясь к пульту. Лебезил я перед красавчиком пультом не зря. Ведь в решающий момент вся ответственность ляжет на него: находясь внутри камеры, я, конечно, управлять переходом не смогу, и придется полностью довериться автоматике.

Я сам удивился, до чего я здорово работаю — четко, быстро, но без суеты. И волнения опять ни малейшего. Правда, исчезло и ощущение легкости, счастливой уверенности в своих силах. Может, потому, что сейчас никаких открытий и гениальных соображений не требовалось, а нужно было до предела напрягать внимание, чтобы проверить все детали и предусмотреть все мелочи. Я ведь не имел права ошибиться, все равно как сапер.

Я включил дистанционное управление, открыл с пульта заднюю дверь хронокамеры, пошел в технический отсек и выбрал самую большую подставку, какая у нас имелась. Как-нибудь устроюсь, это ведь недолго... Интересно все же, будет у меня при переходе какое-то ощущение времени? Я водрузил подставку в центре камеры, оценил взглядом всю конструкцию — ничего будто бы, неплохо получается. Позу мне, правда, придется принять не слишком удобную: ноги поджать, колени подтянуть к подбородку... Ничего, на время перехода как-нибудь удержусь в этой позиции. Смешно, конечно, — такой момент торжественный, исторический, можно сказать, момент: путешествие во времени, одно из первых в истории человечества, — а путешественник в такой неподходящей позе... Ну, ничего, потомки простят. Ежели мне будут памятник ставить, скульптор что-нибудь такое героическое изобразит: грудь вперед, рука тоже, голова назад и так далее... А первым космонавтам, между прочим, тоже не весьма удобно было лететь. Заря космонавтики. Заря хроно... Как же это будет? Хрононавтики, что ли? Не очень звучит, по-моему...

Ну, вроде все готово. Значит, так. Включаю автоматику с упреждением в пять минут —раз! Вхожу в камеру, закрываю дверь — это два! Пристраиваюсь на подставке — три! Потом пульт срабатывает, поле растет до заданной величины — и поехали... Только куда, вот в чем вопрос!

Ничего себе — все готово! Ворона ты бесперая!

Ты назад-то вернуться хочешь? Или решил так и остаться в своем прошлом, где один Стружков Б. Н. уже имеется и сидит сейчас в библиотеке вместо того, чтобы мчаться в институт спасать друга... Ладно, эту работу мы за него сделаем, а на остальное пусть не рассчитывает, сам пускай все расхлебывает, а я лучше к себе вернусь во избежание всяких недоразумений. Интересно: как же я вернусь?

Конечно, я мог бы вообще отключить хронокамеру, а там, в прошлом, опять наладить ее. Но лучше не рисковать: неизвестно, что меня там ждет и как повернутся дела. Налажу я лучше автоматику таким манером: как только я войду в хронокамеру, дверь захлопывается, и я попадаю обратно. Так всего вернее будет.

Тут у меня что-то настроение испортилось, и всякие ехидные мыслишки полезли в голову со страшной силой. Стало мне мерещиться, что время непременно учинит мне какую-нибудь ужасную пакость, и совершенно я напрасно тут голову ломаю и потом обливаюсь... Это мы себе построили такую удобную гипотезу — дескать, мировые линии разветвляются, отклоняются и можно с ними сделать что угодно, а на самом-то деле, может, все не так и все иначе! Может, время наглухо заколочено и в прошлом нельзя уже сдвинуть ни песчинки, ни травинки — все определилось и застыло? Тогда по логике вещей в прошлом можно будет сделать только то, что уже делалось, то, что предусмотрено заранее. А поскольку мой переход раньше не делался, не предусмотрен, то он и осуществиться не сможет. Что-то не пустит меня в прошлое... Что и как может не пустить меня в прошлое, я понятия не имел — не вахтер же там стоит, в самом деле... Но уж что-нибудь да существует для таких случаев, какой-нибудь закон паршивый, о котором я ничего не знаю!

Постой! А брусочки?! А “тот” Борис Стружков? Они-то двигались во времени? Ну, кто его знает! Насчет “того” Бориса все же не доказано, а брусочки из камеры не вылазят и ничего в прошлом менять не пытаются. Так вот, их время пропускает в награду за примерное поведение, а меня возьмет да не пропустит: догадается, что я мировые линии тасовать буду почем зря... Ладно. Думай не думай, а ехать надо. Я еще раз проверил поле, включил резервные генераторы, перевел в рабочее положение тумблер “автоматический режим”, установил таймер на пятиминутное упреждение... Как будто все...

Нет, нельзя же так! А если со мной что-нибудь случится на переходе? Никто ведь ничего и знать не будет! Правда, ребята кое-что определят по хронокамере, но все же... Надо оставить расчеты. Тьфу ты, листки исчерканы уж очень, ничего не поймешь. Придется переписать все в рабочий журнал... Так! И чертежик дадим для наглядности. Адресуем это... А, прямо Шелесту! Письмо... нет, не буду... Вот Линькову написать, пожалуй, нужно... Нине, собственно, тоже... Но не получится у меня, слов нету, а искать их уже некогда. Линькову сейчас напишем...

Я вырвал чуть ли не последний чистый листок из блокнота и написал: “Уважаемый Александр Григорьевич! Если случится так, что я не вернусь...”

И вдруг я почувствовал, что сердце у меня оборвалось и падает куда-то глубоко-глубоко, а я из-за этого даже вздохнуть не могу. Я почему-то лишь сейчас сообразил, что иначе и не случится, что я никак и никогда не вернусь в этот мир. Я ухожу отсюда не на два-три часа, а насовсем, навсегда, бесповоротно!

Как же я раньше об этом не подумал! Ведь это ясней ясного. Если даже я не угроблюсь на переходе и выйду из камеры живой-здоровый, все равно сюда, в этот мир, мне уже не вернуться! Я ведь изменю историю, возникнет новый, измененный мир, и я останусь в нем, в этом измененном мире. Если даже я там налажу камеру и отправлюсь в будущее, так все равно попаду в будущее уже измененного мира, а не в этот вечер, не в этот мир...

“Может, мне и камеру не включать на автоматическое возвращение? — растерянно подумал я. — Да нет, пускай уж возвращается сюда, хоть и пустая: здесь ведь она тоже нужна...”

Значит, здесь меня уже не будет... Здесь я сейчас исчезну навсегда... Как же так? Постой, ведь это же просто черт те что, нельзя же просто взять и исчезнуть и ни с кем даже не попрощаться... А Нина?! Я ее, значит, больше не увижу? Нет, я что-то путаю, наверное. Ведь я попаду в мир незначительно измененный, вначале почти не отличимый от этого... Значит, там будет Нина, будет институт, ребята. Линьков... Так ведь по логике? Тогда вроде нечего трагедии разыгрывать...

Да, но для ЭТОЙ Нины, которая сегодня плакала в скверике, а сейчас, вероятно, беседует .с Линьковым о моем более чем странном поведении, для нее-то я действительно исчезну навсегда. И для ЭТОГО Линькова... и в ЭТОМ здешнем институте не будет уже ни меня, ни Аркадия: если я и спасу его, то для того, другого мира... А в том мире...

Нет, больше я не мог думать, мне было страшно, меня прямо тошнило от страха, я еле смог написать короткую и бестолковую записку, руки меня не слушались, мозги паутиной опутало, и больше всего мне сейчас хотелось бросить к чертям собачьим всю эту затею, а пойти лучше объясниться с Ниной, с Лииьковым, с нем угодно, лишь бы в этом, в моем мире, а не в другом каком-то!

Я, конечно, понимал, что никуда не пойду объясняться, а полезу сейчас в эту проклятую хронокамеру. Понимал, но как-то не верил: неужели я это сделаю?! Я стоял у окна и бессмысленно глазел на яркий уличный фонарь, который три дня назад осветил лицо ТОГО Бориса, чтобы ЭТА Нина, моя Нина его увидела... Интересно, куда же он потом девался, тот Борис? Нет, ничего мне уже неинтересно, все мне безразлично, я весь пустой внутри. Неуверенно, как-то машинально побрел я в технический отсек, постоял у открытой двери в камеру. И, почему-то пригнувшись, шагнул внутрь. Дверь захлопнулась — мягко, почти бесшумно. Все. Теперь все. Таймер уже отсчитывает минуты. Надо устраиваться на подставке. Минуты через три-четыре в лаборатории раздастся негромкий щелчок — я его здесь не услышу: это включится автомат, начнет наращивать поле, и тогда уже нельзя будет выйти из камеры, даже если захочешь, если будешь умирать от страха...

На минуту мне и вправду стало опять страшно: усталость накатывалась волнами и сейчас временно отхлынула. Я вдруг очень отчетливо понял, что если ошибся, неправильно рассчитал поле, то все, конец мне! Голубое пламя лизнет стены камеры. потом исчезнет — и я исчезну вместе с этой яркой голубой вспышкой! Наверное, я ничего не буду ощущать, когда поле раздавит меня, размажет по времени... Или все же буду?.. Никто ведь ничего не знает. А, все равно! Усталость опять захлестнула меня, как теплая, неприятно теплая, удушливо теплая волна. “Ну, размажет, так размажет, что ж я могу поделать. Рассчитал все вроде правильно, по идее, не должно бы_” — вяло говорил я себе, усаживаясь на эту идиотскую подставку в центре камеры.

Я обхватил колени сцепленными руками, подтянул к подбородку, уткнул в них лицо и зажмурился...

Черная, глухая тишина. Неприятно громко стучит сердце, — кажется, ритм участился... Впрочем, все равно. Это медикам было бы интересно, они протянули бы в камеру датчики, измерили бы давление, пульс, дыхание... Нет медиков, никого нет, просто один энергичный субъект сепаратно и самочинно решил прошвырнуться в прошлое по личным делам...

У меня, наверное, галлюцинации начались. Показалось, что я слышу щелчок автомата, хотя слышать его в камере никак невозможно. И тяжесть, которая вдруг навалилась мне на плечи, тоже, наверное, была воображаемой. У меня вдруг мелькнула бредовая мысль, что это поле давит на плечи и спину, и я даже слегка усмехнулся... Действительно, бред собачий. Как это может живая протоплазма ощущать давление магнитного поля: она ведь не проводник! Я невольно открыл глаза и слегка приподнял голову — хотелось посмотреть, что же происходит. И вдруг полыхнуло прямо мне в лицо немыслимо яркое, ослепительно голубое пламя. Я зажмурился, полуослепнув, но даже сквозь плотно сжатые веки видел яркие голубые вспышки: они набегали одна на другую, они слились в сплошное море голубого огня, в глубине которого пролетали и гасли мгновенные молнии... Казалось, что в камере бушует гигантский голубой смерч и что сейчас ее вдребезги разнесет взбесившийся разряд, — наверное, поле все же сорвалось, и от, перегрузки полетели к чертям все обмотки! Но я не бросился к двери, не выбежал в лабораторию, чтобы спасать, что еще возможно, вызывать помощь... Нет, я только плотнее сжался в комок и замер на своей подставке. Наверно, какое-то шестое чувство хронофизика подсказало мне, что это не авария, не пожар, что я должен держаться, держаться изо всех сил... держаться еще... еще... еще!

И вдруг по каким-то неуловимым признакам — наверное, опять шестое чувство сработало! — я понял, что все кончилось. Я медленно приподнял голову и открыл глаза. Голубое пламя исчезло, камера казалась немой и мертвой. И сквозь ее стеклянную переднюю стену я увидел свою лабораторию — тоже пустую и... светлую!

Мгновение назад за этим окном была ночь. Я взглянул на свои часы — они по-прежнему показывали одиннадцать без пяти. Но сейчас я видел сквозь стекло хронокамеры зеленоватое вечернее небо, и в этом небе сверкнул серебряными крылышками крохотный самолет.

Я сделал это! Я все-таки сделал это!!!

Я прорвал время...

Линьков начинает генерировать версии

Шелест постоял у порога, обвел лабораторию тяжелым, исподлобья, взглядом. Потом вдруг встрепенулся, словно увидев что-то неожиданное, и подошел к хрононамере.

“Что он там видит?” — удивился Линьков. Он тоже оглядел с порога все помещение и не заметил ничего особенного — все чисто, все прибрано, окно закрыто, никакого беспорядка...

Шелест некоторое время внимательно вглядывался в хронокамеру, потом пошевелил губами, словно собираясь что-то сказать, но ничего не сказал и отошел к пульту.

Линьков тоже подошел к хронокамере. Все нормально. Камера темная, молчаливая; правда, подставка там торчит большущая, высоченная... зачем бы такая подставка для крохотных брусочков? Что же удивило Шелеста — эта подставка? А пульт он чего разглядывает? Ищет причину перерасхода энергий? А на что, собственно, может расходоваться энергия в этой лаборатории? На переброски во времени, ясно. Значит, Стружков что-то перебрасывал вчера... большое, для этого и понадобилась такая подставка... Что же он мог перебрасывать? Вещественное доказательство какое-нибудь? Доказательство — чего? Линьков вздохнул и еще раз оглядел лабораторию.

Если б тут не побывала уборщица! Но она явно все прибрала, все обтерла мокрой тряпкой, очень мокрой: на деревянном подоконнике еще темнеют пятна сырости. Что же увидел Шелест? Нет, пока он не выскажется, даже не стоит по-настоящему осматривать лабораторию... Да и что, собственно, искать? Стружков, видимо, исчез... сбежал? Перед этим, возможно, что-то перебросил во времени... куда, зачем? Ну куда — это, пожалуй, можно догадаться: в будущее. На неделю, допустим... доживет он до этого срока и получит обратно... нет, чепуха выходит... Неужели он так и удрал, не оставил даже записки? На столе у него лежит рабочий журнал. Может, там что-нибудь?

Линьков двинулся к столу. Шелест, не оборачиваясь, негромко сказал:

— Странно...

— Что странно? — с живым интересом спросил Линьков.

Но Шелест не успел ответить: на столе у Стружкова задребезжал телефон. Шелест подошел к столу, поднял трубку:

Слушаю... Да, я уже видел... Погодите, сейчас я запишу...

Он придвинул табурет, уселся, достал ручку, огляделся, видимо, ища бумагу, потом раскрыл лабораторный журнал — и вдруг уставился на него, будто увидел там змею. Прижимая бормочущую трубку к уху, он кивком подозвал Линькова, глазами указал на журнал.

Линьков подошел. В журнале была короткая записка, аккуратно прикрепленная скрепкой к последним исписанным страницам. Линьков прочел и ничего не понял.

— Погодите! — рявкнул вдруг Шелест в трубку. — Я после позвоню! — Он, не глядя, положил трубку, — Тут и расчеты, оказывается... Держите! — Он открепил записку, сунул ее Линькову, а сам уткнулся в страницу, на которой сверху было крупными буквами написано: “И. В. Шелесту”.

Линьков посмотрел через его плечо, увидел наспех набросанный непонятный чертежик, строчки формул и снова начал перечитывать коротенькую записку, начинавшуюся словами: “...Обстоятельства сложились так нелепо, что другого выхода я не вижу...” Это было еще понятно, а вот дальше... нет, бред какой-то: “Решил перейти...”

Но ведь это же чушь; Сам же он говорил, что человек пока не может... позавчера говорил!

Шелест поднял голову, и Линьков увидел в его глазах растерянность и какое-то детское, наивное изумление. Это настолько не вязалось со всем обликом Шелеста, что Линьков тоже растерялся и забормотал что-то насчет неуместных шутои, хотя по лицу Шелеста уже видел, что дело вовсе не шуточное.

Шелест непонимающе поглядел на него и снова нагнулся над чертежом.

— Нет, до чего надежно и просто! — изумленно сказал он, выпрямляясь. — Вот ведь: вроде и на поверхности лежит решение, а попробуй додумайся… — Он поглядел на Линькова. — Вы что, не поверили? Поверить трудно, я вас понимаю. Если б не это... — Он кивнул на чертеж, — Но поскольку расчеты имеются... В общем, Стружков совершил переход во времени.

— Как это... переход? — растерянно проговорил Линьков. — Это ведь невозможно! Он мне сам говорил!

— Было невозможно, — почти будничным, деловым тоном ответил Шелест, — до вчерашнего дня. А тут вот, — он положил руку на чертеж, — содержится идея нового принципа... Качественно нового принципа. Если хотите — открытия. Так что теперь положение существенно изменилось.

— Вы хотите сказать, — запинаясь, проговорил Линьков, — что он действительно...

Шелест кивнул, задумчиво, почти угрюмо глядя на чертеж.

— Именно это я хочу сказать, — пробормотал он. — Хотя и не могу в это поверить! Психика не срабатывает... — Он замолчал, смущенно усмехаясь и покачивая головой.

Линьков ошеломленно смотрел то на Шелеста, то на чертеж, то на хронокамеру. Борис Стружков, с которым он еще вчера говорил, отправился в прошлое?.. Прямо отсюда вошел в хрононамеру, как в такси, и поехал? Поэтому такая подставка, наверное... хотя нет, подставка не имеет отношения к делу, раз она осталась... А Борис Стружков исчез... постепенно растаял... вернулся в двадцатое мая... Но ведь нет сейчас никакого двадцатого мая, оно прошло, исчезло, сейчас двадцать четвертое, а двадцатое... вернуться в двадцатое — да это же невозможно! Существует только “сейчас”, а “вчера” безвозвратно осталось позади! “Психика не срабатывает! — повторил он про себя слова Шелеста и усмехнулся. — Действительно: ни в какую не срабатывает психика, вопит во весь голос, сопротивляется! Нельзя в прошлое! Его нет! Нельзя, чтобы Земля ходила вокруг Солнца. Я своими глазами вижу, как Солнце крутится вокруг Земли!”

Видимо, лицо Линькова выражало полнейшую растерянность, потому что Шелест, взглянув на него, сумрачно усмехнулся.

— Тоже не можете свыкнуться? — сочувственно сказал он.

Линьков почему-то застеснялся и от смущения выпалил неожиданно для самого себя:

— Скажите, а вы уверены, что это... — Он запнулся, но все же докончил:— Ну, что это не мистификация?

Шелест удивленно и неодобрительно покачал головой.

— Какая же мистификация? Вот ведь! — Он показал на чертеж. — Вы, конечно, не разбираетесь, но это — решение проблемы. Блестящее решение! Никогда бы я не поверил, что это можно сделать за один вечер. К тому же Стружков — экспериментатор. Если б это был теоретик... Левицкий, например... Нет, все равно и Левицкому пришлось бы повозиться... — Он шумно отодвинул табурет, встал. — Нет, все верно, без обмана, чего уж! Только рано это, слишком рано, вот беда!

— Рано? — удивился Линьков. — Вы имеете в виду — рано для науки?

— Что наука! — сказал Шелест, — Для людей слишком рано! Не готовы они к этому!

— Вы считаете, — осторожно начал Линьков, —что это может иметь большое практическое значение? В каком смысле?

— А пес его знает, в каком смысле! — сердито ответил Шелест. — Что мы с вами можем знать, если стоим у самых истоков? Пользы я, честно говоря, от этого никакой не усматриваю. В таком виде, в каком оно есть сейчас, это открытие, конечно, великое, но пустое! Бесполезное! А вот вреда оно может наделать, если попадет в руки дуракам или мерзавцам — это уж точно! Ну, что вы на меня так смотрите? — Он вдруг усмехнулся, почти весело. — Мне-то, во всяком случае, придется несладко. И старику нашему. Затаскают ведь нас по инстанциям! Начнут допытываться, что да как, а главное — какие могут быть последствия? А я почем знаю, какие могут быть последствия? Да любые, в зависимости от характера воздействия.

— Ну, судя по тому, что мы с вами живы-здоровы и никаких перемен не видим, — осторожно заметил Линьков, — последствия не столь уж значительны...

— Да что мы с вами можем увидеть! Последствия-то будут не на нашей мировой линии, а на другой... на новой... Понимаете?

Линьков неопределенно хмыкнул: он далеко не был уверен, что понимает.

— Но попробуй это кому объяснить... — огорченно сказал Шелест. — Ничего ведь толком не объяснишь.

“Да уж, — подумал Линьков, — попробуй объясни кому-нибудь это. Скажут, хотя бы по линии юридической: да чего там, просто ваш Стружков испугался разоблачения и сбежал. Почему-то, скажут, пока его никто не подозревал, он никаких великих открытий не совершал и Левицкого спасать не пробовал... хотя была для этого самая нормальная возможность и даже обязанность! А как приперли его к стенке, так он сразу гением заделался, эпохальное открытие совершил и тут же в прошлое полез? Анекдот! Опытный вы работник, товарищ Линьков, а позволяете себя за нос водить! Путешествие во времени! Что вы нас фантастикой-то кормите?”

“Так вот и скажут, определенно!” — невесело решил Линьков. Он поглядел на Шелеста — тот опять уселся за стол и, наморщив лоб, делал какие-то расчеты. Линьков присел на краешек дивана и задумался.

“Конечно, это не мистификация, не трюк, — думал он. — Шелест — одни из крупнейших специалистов а этой области, его не проведешь. Стружков действительно ушел в прошлое. Отставим эмоции, преодолеем сопротивление психики, будем рассуждать логически. Значит, Стружков вернулся в двадцатое мая. Но ведь он там уже был... Да, был. Значит... значит, там теперь находятся уже двое Стружковых...

— Игорь Владимирович, — робко спросил Линьков, — а что Стружков... ну там, в прошлом... он должен был встретиться с самим собой?

Шелест поднял голову и посмотрел на Линькова невидящими глазами. Потом до него все же дошел смысл вопроса.

— Ну да... в принципе, конечно... Может и не встретиться так, нос и носу, но вообще...— Шелест снова глянул в расчеты, потом недовольно засопел, схватился за трубку, назвал номер. — Шелест говорит. Ну, давайте ваши цифры... Та-ак... А вы твердо уверены, что не ошибаетесь? Ну-ну, верю. Но странно... — Он положил трубку и повторил, будто раздумывая вслух: — Очень даже странно...

Он встал и подошел к ЭВМ. Линьков смотрел, как он медлительно выбивает пальцами дыры на перфокарте, и продолжал раздумывать: “Значит, один Борис сидит в библиотеке, а другой Борис в это время появляется в лаборатории... ну да, в лаборатории, камера могла переместить его только туда... Интересно, в котором часу он туда явился?.. Почему интересно?.. Стоп-стоп... что-то тут есть!.. Ах, вот оно что!.. Левицкий открывал дверь ключом.., а в запертой лаборатории кто-то ждал его... Мы думали, что Левицкий дал этому человеку ключ... Но ведь все могло быть иначе...”

Линьков невидящими глазами смотрел на широкую спину Шелеста. Мысли проносились в его мозгу, обгоняя друг друга.

“Да, теперь приходится иначе оценивать многие факты, раз в их ряду становится переход в прошлое... Ведь это факт... теперь это факт, хоть и невероятный с виду. А если Стружков ушел в прошлое, то уже существуют его поступки в прошлом, и они меняют настоящее, хотя мы еще не понимаем, что же изменилось...”

Шелест гулко откашлялся и, держа перед глазами листок с расчетами, включил какой-то тумблер. На панели ЭВМ, вделанной в стену, начали перемигиваться короткие вспышки индикаторов — машина работала, заглатывая составленную Шелестом программу. Линьков вздохнул.

“Хорошо бы задать этой многоглазой умнице свои вопросы. А нельзя. В нее не введешь ни характеры Стружкова и Левицкого, ни их взаимоотношения... Да, на помощь ЭВМ рассчитывать нечего, а самому тоже, пожалуй, не справиться. Попробуем все же... Что и как могло произойти в прошлом после появления Стружкова? Достоверно, пожалуй, лишь одно: что вышел он из камеры тут же, в лаборатории, — ведь камера перемещается только во времени, а не в пространстве. Ну а дальше — сплошной туман! Неизвестно даже, в котором часу Стружков там появился. Целился-то он, конечно, на вечер, не раньше, чем часов на семь, надо полагать, на такое время, когда в лаборатории не будет никого, кроме Левицкого... Да, но из показаний Чернышева можно заключить, что там все время кто-то был, вплоть до одиннадцати... Так, может, это и был Стружков? Ведь в одиннадцать часов выходил из лаборатории именно он... Постой, но ведь все это, наверное, происходило уже на другой мировой линии, раз Стружков вмешался в прошлое... А кого же тогда видели Чернышев и Берестова? “Настоящего” Стружкова, который никуда не уходил и не переходил, а сидел в лаборатории? Но зачем он там сидел, какую роль играл в гибели Левицкого?..

Ладно, допустим, что хронофизики ошибаются, и никакого отклонения мировых линий не происходит, а все совершается на одной и той же линии... В конце концов это лишь теоретические выкладки, экспериментально они не проверены. А тогда все получается очень даже изящно и стройно. Стружкову никакой ключ не нужен — он просто выходит из хронокамеры и оказывается в лаборатории! Стройно-то стройно, а по сути чушь собачья: значит, так он там и сидел до одиннадцати, и Левицкий при нем глотал таблетки, а ему хоть бы что?”

Минут пятнадцать Линьков упрямо продирался сквозь дебри мировых линий, петель и двойников и с грехом пополам сконструировал из наличных фактов довольно стройную, хоть и безнадежно абстрактную схему. Мысленно оглядев эту конструкцию, он покачал головой и вздохнул.

“Логический кошмар! — думал он. — И зачем я все это придумал, и кто меня просил? Ведь опозорюсь, ведь высмеет меня Шелест, и правильно сделает!” Но у него прямо язык чесался выложить все это Шелесту и послушать, что он скажет... И момент был как раз удачный: Шелест отвернулся от панели и рассеянно поглядел на Линькова, словно удивляясь, что он все еще здесь.

— Игорь Владимирович, — неестественно громко сказал Линьков, — тут у меня одна версия проклюнулась...

И тон был нелепый, и словечко какое-то дурацкое подвернулось, и Линькову уже хотелось добавить: “А впрочем, шут с ней, с той версией!” Но Шелест уселся на табурет и сказал:

— Ну ладно, излагайте вашу версию, только покороче...

— Вот какая история, — начал Линьков спокойным тоном, стараясь подчеркнуть, что говорит он это все лишь объективности ради. — Стружиов мог прибыть в лабораторию... в прошлое... как раз в тот момент, когда Левицкий выходил... Ведь Чернышев говорит, что, когда Левицкий вернулся, в лаборатории кто-то был. Так, возможно, это и был Стружков...

— Это и есть ваша версия? — вяло спросил Шелест.

— Это начало моей версии, — пояснил Линьков. — Разумеется, для этого мы должны допустить, что все события происходят на одной и той же мировой линии... — Он искоса глянул на Шелеста: не смеется ли тот?

Шелест не смеялся. Он смотрел на Линькова немигающим взглядом и думал о чем-то своем.

Я понимаю, что психологически это не лезет ни в какие ворота, — продолжал Линьков, — Стружков... да и Левицкий — не могли они запутаться в такой... гангстерской истории...

— Гангстерская история, говорите? — чуть живее переспросил Шелест. — Ну в конце концов любой вариант, даже самый сумасшедший, надо проверить, если он отвечает каким-то фактам.

— Фактам-то он отвечает, а вот людям никак не соответствует.

— Понятно. Нам в физике легче — приходится иметь дело только с фактами. Вы, значит, попытались уяснить себе, что получается, если мы допустим, что загадочный незнакомец в лаборатории — это Стружков? Один резон я вижу — показания Чернышева и Берестовой становятся понятными. Это, конечно, может соблазнить…

— Да, соблазнить может, — со вздохом сказал Линьков, — но дальше приходишь к таким выводам...

— Понятно — Ведь нужно объяснить, что Стружкову понадобилось в лаборатории. И почему его пребывание там... ну, окончилось столь трагически для Левицкого.

— Вот именно, — подхватил Линьков. — Обычная логика ведет здесь к тому, что Стружков был заинтересован в смерти Левицкого, а этого я принять не могу. Можно рассматривать это лишь как чисто гипотетический случай. В гипотетическом случае два человека — назовем их А и Б — могли бы, скажем, находиться в скрытой вражде, например, из-за ревности. — Шелест поморщился, и Линьков заторопился. — Или из-за научной конкуренции. Скажем, А сделал открытие — крупное открытие, фундаментальное, — а Б по некоторым причинам считает, что имеет права на соавторство, реальные права. Но А ему в этих правах отказывает... Утром 21 мая Б узнает, что А умер при загадочных обстоятельствах; а листки из записной книжки, где, очевидно, были записаны основные положения открытия, — эти листки похищены. Что получается? Б должен благодарить неведомого помощника: ведь он теперь может без опасений присвоить себе открытие А.

— История действительно получается гангстерская. — Шелест снова поморщился. — Но не усматриваю разрекламированной вами логики: стандартный уголовный сюжет.

— Нет, логика тут есть, и даже, на мой взгляд, изящная... но с гнильцой... Ну ладно, выложу уж все по порядку! Только с условием, что все это — чисто гипотетический случай!

Шелест кивнул.

— Надо полагать, что Б, — начал Линьков, — усиленно размышляет: кто мог похитить листки и для чего? Тут выясняется, что Б видели в вечер смерти А в лаборатории... Нужно сказать, что открытие А позволяет перемещаться во времени.

Шелест быстро посмотрел на Линькова.

— Это вы заключили из моих слов? — спросил он. — Видимо, я нечетко высказался. Стружков мог сделать это сам.

— Это уже другой вариант, другая версия. Допустим, что открытие все-таки не его, а Левицкого, но попадает к нему. Тут и начинается логика, которая всю эту идиотскую, немыслимую конструкцию совершенно неожиданно скрепляет намертво. Нелегко, невозможно, но факт. Б быстро соображает: с помощью машины времени я могу вернуться в прошлое и... убить А!

Шелест криво усмехнулся.

— Я же предупредил, что с характерами это не согласуется! — напомнил Линьков. — Но уж давайте доведем эту линию до конца! Б рассуждает так: раз меня видели там, значит, я там был — И это сделало меня хозяином открытия. Значит, теперь я должен сделать то, что все равно уже совершилось. Иначе некому будет убить А и открытия я не заполучу. Совесть можно успокоить весьма просто: ведь А уже умер, стало быть, речь идет об убийстве уже умершего человека.

— Ну, положим, убивать-то все равно придется живого… — возразил Шелест.

— Конечно! Это Б просто себя успокаивает. И вообще нельзя это принимать всерьез. Но все же эта дьявольская логика меня смущает. Не могу я ей ничего противопоставить. Дальше так. Алиби у Б непробиваемое: он весь вечер нарочно сидит в компании. Значит, двойник может орудовать вполне свободно. К тому же Б заранее знает, что все удастся — ведь это все уже произошло!

— М-да! — хмыкнул Шелест. — Не знаю, как для преступника, но для следователя ситуация весьма соблазнительная!

— Дальше еще того чище! Б является в прошлое, убивает А, похищает его записку... Теперь он размышляет: что же делать дальше? Обратите внимание: находясь в прошлом, он уже знает все, что произойдет в ближайшие три дня! Знает, что его двойник, который в данный момент сидит в библиотеке, будет, последовательно переживать все события, которые он, путешественник, уже однажды пережил... И что по истечении трех дней он придет к идее отправиться в прошлое. А для этого ему понадобятся чертежи открытия. Как же ему подсунуть эти чертежи?

Линьков сяеяая эффектную паузу. Шсяест с ироническим любопытством смотрел на него.

— Он переписывает все в этот журнал! — с театральным пафосом сказал Линьков, указывая на лабораторный журнал, который они с Шелестом недавно рассматривали. — А сам остается в прошлом — тайком, конечно. Ему нужно только прожить эти три дня — еще раз прожить, — потом его двойник отправится в прошлое, а сам он заявится и нам героем... А как же! Ведь он открытие совершил, он хотел другу помочь, отправился в прошлое, чтобы его спасти... только не удалось ему…

Линьков тяжело вздохнул. Искусственность конструкции назойливо лезла в глаза.

Шелест скорчил страдальческую мину и спросил:

— Ну, а как же он этого самого А прикончил, разрешите узнать? Табуретом, что ли, трахнул? А с отравлением тогда как?

— А бог его знает! — с нарочитым равнодушием ответил Линьков. — Этого я толком не продумывал... Ну, мог он его, допустим, в ту же хронокамеру сунуть. Представляете: в камере мощное магнитное поле, наш Б сует туда А, у того начисто смывает память, и он теперь, как дитя, — хочешь, корми его снотворным, а хочешь — Брр! — Линьков поежился.

— Да, жуткое у вас воображение, Александр Григорьевич! — сказал Шелест. — Ну как, вы все высказали?

— Все как будто. Так, детали некоторые остались... Например, как с хронокамерой быть?

— А что с хрононамерой? — вдруг насторожился Шелест и почему-то обернулся к вычислительной машине.

— Ну, в этом — гипотетическом случае, — задумчиво сказал Линьков, — Б, конечно, должен предусмотреть, что нужно создать видимость неудачного путешествия в прошлое... иначе начнутся расспросы: что он там делал да почему.

— Ну и что? — осторожно спросил Шелест.

— Да ну, ерунда все это! — Линьков махнул рукой. — Все вместе — ерунда. Хоть и логично с виду, но, вероятно, я где-нибудь элементарную ошибку допустил...

— А с камерой как все-таки? — напомнил Шелест.

— Ну, мог он, скажем, отправить камеру обратно. Сам остался в прошлом, а камеру для виду отправил обратно, будто он тут же и вернулся, и не сумел спасти А... Это я к примеру. А вообще-то все это бред!

— Это, конечно, бред, — медленно сказал Шелест. — Но имеется тут один забавный фактик. Я вот посчитал сейчас на ЭВМ этот расход энергии... И получается, что вы правы: камера действительно вернулась назад не пустая, а с нагрузкой!

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Я медленно, с трудом выпрямился, разогнул замлевшую спину, спустил ноги с подставки. Непонятная тяжесть по-прежнему сковывала меня, давила со всех сторон, и казалось, что стоит мне пошевельнуться, как весь мир со стеклянным звоном разлетится вдребезги — вместе со мной.

Но все же я двигался, преодолевая эту странную тяжесть, и мир не разлетался вдребезги — Этот мир, в который я попал. И вдруг я понял, что не знаю, куда попал, и не знаю, как это узнать. То есть, конечно, в прошлое, в этом у меня не было сомнений, — но вот куда именно?

Эта мысль как-то встряхнула меня, отогнала тяжесть и скованность. Я быстренько сообразил, что времени в запасе не так уж много и что нужно в темпе выбираться из камеры и браться за дело.

Я открыл дверь камеры, вышел, неуверенно ступая, — ноги замлели, в них будто иголки торчали, минимум по сотне в каждой, — аккуратно прикрыл за собой дверь — и остановился в проходе из технического отсека. Отсюда я видел столы, часть дивана... да практически видел всю лабораторию. Она была пуста и тиха. Я никак не решался выйти из прохода между пультом и хронокамерой — стоял да стоял, весь напрягшись, и прислушивался. Я осознавал, конечно, что любые мои телодвижения не окажут сколько-нибудь заметного влияния на судьбу человечества в целом, но все же двигаться побаивался. Человечество в целом как-нибудь выдержит любое мое вмешательство, а вот здесь, в институте, я могу заварить такую нашу, что и не расхлебаешь.

Но стоять и думать все же бывает полезно. Постоял я вот так, — и в голове у меня что-то сработало, словно защелка соскочила в механизме, освободились всякие колеснки и пружинки, и все вокруг сдвинулось, а вернее, вдвинулось в свои реальные очертания. И время стронулось с места, пошло в своем обычном темпе — мне даже показалось, что я слышу, как оно бодро и ритмично тикает где-то в районе моей левой верхней конечности. Я поглядел в данном направлении и обнаружил, что это тикают мои собственные часы фирмы “Восток”, хорошие, надежные часы, и что на них сейчас — одна минута двенадцатого — а значит, уже шесть минут я вот так стою у камеры и бесплодно философствую…

“Ну, пошли!” — сказал я себе, решительно шагнул в лабораторию и огляделся. Это — прошлое? Может быть, даже измененный мир? Поди догадайся! Все знакомо до мелочей, все привычно. Столы, табуреты, диван — Вот и белоснежный красавчик-пульт светит зеленым кошачьим глазом индикатора готовности, и стеклянная стена хронокамеры привычно-тускло мерцает среди электромагнитов, и, если б не громадная подставка в центре камеры, можно было бы подумать, что весь этот переход мне просто приснился.

Я встряхнулся, как собака, вылезшая из воды. Неужели я действительно прожил уже однажды это время, уже видел то, что здесь только еще будет... через час, завтра, послезавтра? Да нет, что это я? Того, что будет ЗДЕСЬ, в этом мире, я, конечно еще не прожил. Этот мир только возникает, новая мировая линия только-только начинает ответвляться от прежней, я стою у ее истоков, и от моих действий теперь зависит, насколько сильно она отклонится — Ах, чтоб тебе! Выходит, я в ответе за то, как сложится эта история? Я лично? Ничего себе...

Ну, пока отклонение мировой линии имеет чисто принципиальное значение, никак не практическое. В ближайшие часы мне, наверное, предстоит увидеть примерно то же, что было в ТОМ двадцатом мая, наблюдать тех же людей, те же события...

Да, кстати, а где же они, эти люди и эти события? Я вдруг понял, что налицо явное неблагополучие. Который здесь час? Только что пролетел самолетик аэроклуба... Занятия секции парашютизма начинаются в семь… допустим, что сейчас половина восьмого... ну, четверть восьмого... Тогда — где же Аркадий? Опять куда-то ушел? Что это ему на месте не сидится, да еще в такой вечер? И того, второго, тоже не видать... Время-то уж очень позднее! Ведь эксперты сказали, что снотворное было принято часов в шесть…

Может, я все-таки не в тот день попал? Эта вредная камера могла меня зашвырнуть и подальше и поближе — я ведь контрольную проверку не успел провести...

Вообще в камеру-то я полез, а не успел даже подумать, как смогу определиться во времени и как буду спасать Аркадия. А если б я вышел из камеры и сразу увидел, что Аркадий лежит на диване уже полумертвый? Что я стал бы тогда делать?

Ну, положим, тут и думать особенно нечего, я же не врач, вызвал бы “Скорую помощь”, это элементарно. А может, и сейчас стоит вызвать, заблаговременно, покуда кандидат в самоубийцы где-то разгуливает? Да нет, как он может разгуливать, приняв снотворное, он же максимум через полчаса после приема уснет. И по идее — именно здесь, на диване. Значит, либо он таблеток еще не глотал, либо это вообще не тот день... Вот, елки-палки, что же делать? До чего дурацкое положение! Рвался я в прошлое, спешил изо всех сил, мучился, голову ломал — и все для того, чтобы бессмысленно стоять на пороге технического отсека и заниматься пустопорожними рассуждениями?

Я досадливо поморщился и решительным шагом наискось пересек лабораторию. Ну вот, и ничего особенного, вот и прибыли в прошлое, займемся-ка лучше делом, чего раскисать-то без толку. В институте, наверное, пусто, а кто и остался, тот намертво засел у себя в лаборатории. А кто остался-то? Если это двадцатое мая, то Ленечка Чернышев определенно существует неподалеку... Надо, пожалуй, пройтись по коридорам — риск, в сущности, небольшой, а четко сориентироваться во времени просто необходимо. Впрочем, для порядка обследуем сначала нашу лабораторию.

Я начал методично, по квадратам осматривать лабораторию. Пульт все так же старательно и преданно следил за мной зеленым глазом индикатора готовности. Молодец пульт, ждет, старается, хоть и не понимает, что к чему. Ничего, друг, не сердись, я и сам не очень-то понимаю. Обследуем подоконник. Чисто, пусто, ни соринки, ни бумажки. Перейдем к столам. Мой стол чистый, все убрано, — неужели это я такую аккуратность проявил?.. Стол Аркадия... Ого! В пепельнице окурки! Сейчас мы, по примеру Шерлока Холмса, приглядимся и ним...

Окурки все сигаретные, с фильтром — такие Аркадий курит. Два окурка чуть тлеют — их небрежно ткнули в пепельницу и не до конца загасили… Значит, курили двое.

Но кто же это был с Аркадием, совершенно непонятно... Ну-ка, сопоставим. В начале шестого кто-то ждал Аркадия в лаборатории... встретился с ним... они о чем-то говорили... Сейчас примерно восемь — а может, семь? — и они куда-то вышли... Значит, Аркадий должен вот-вот вернуться, если... если он собирается сегодня принять яд... Постой, а как же я? Неужели я проторчу здесь до одиннадцати — до одиннадцати по здешнему времени, — а потом преспокойно уйду и брошу умирающего Аркадия?

Нет, что-то тут определенно не клеилось. Обстоятельства гибели Аркадия не только не прояснялись, а, напротив, обрастали новыми неясностями. И все это было связано какой-то сложной петлей во времени, только вот проследить я ее никак не мог. А проследить надо позарез, иначе я тут черт те что могу натворить. И даже не узнаю, какие будут последствия моих поступков.

Тут я с досады стукнул кулаком по столу Аркадия, по листку чистой бумаги, который лежал с краю.

Под бумагой что-то было! Что-то скользнуло под кулаком, бесшумно рассыпалось, развалилось...

Я поспешно схватил листок и остолбенел, держа его в руке.

На столе лежала записная книжка Аркадия — в том самом неистребимом красном переплете. А рядом с ней — маленькие, узенькие оранжево-голубые пачечки...

Я глядел на эти пачечки, не веря своим глазам. Вот они. Мирно лежат рядом с записной книжкой. Аркадий куда-то вышел и на всякий случай прикрыл их бумагой. И запер дверь... или нет? Я подошел к двери, потрогал: нет, не заперта! Как же это? Может, я все-таки попал в другой день? Снотворное Аркадий мог достать заранее... даже наверняка достал заранее. Нет, и открытая дверь ничего не доказывает. Известно, что дверь была заперта сразу после пяти и оставалась запертой минут двадцать. И еще известно, что Аркадий в это время куда-то уходил из лаборатории. А выходил ли он позже и запирал ли при этом дверь, никто не знает... Вот только время уж очень позднее, — по идее Аркадий должен был давно уже проглотить эту дрянь...

Что же делать, ну что же мне делать?! Идти его искать?

Я вернулся к столу и с ненавистью посмотрел на аккуратные пачечки. Нет, надо же! Я до сих пор никак не мог поверить, что Аркадий покончил самоубийством. Я даже целую теорию сочинил, из ничего состряпал демонического эксплуатационника и яд в роскошном импортном напитке. Решил отбивать хлеб у почтенной леди Агаты! А, выходит, Аркадий тогда вернулся в лабораторию и аккуратненько слопал всю эту пакость? И преспокойно лег на диван и стал дожидаться, когда настанет сон... сон, который незаметно для него перейдет в смерть?! Все равно не могу поверить! Почему, зачем? Стой! А записная книжка-то! Записка Аркадия!

Я перелистал записную книжку... Расчеты, расчеты.... Чей-то телефон сбоку записан... а под конец — пять чистых листков. И все, и ничего кроме... Значит, Аркадий еще явится сюда, напишет мне записочку, вкусно поужинает таблетками, запивая их тепловатой водичкой из графина, а потом приляжет отдохнуть после праведных трудов. А потом кто-то придет и вырвет листки из записной книжки... Кто? И зачем?

“Ну, погодите вы, черти! — подумал я, разъяряясь, — Я вам покажу, как травиться! Я вам покажу, как письма воровать! Вы у меня забегаете! — Я сгреб пачечки, завернул в листок бумаги и, злорадно ухмыляясь, засунул поглубже во внутренний карман куртки. — Ну, Аркашенька, поищи теперь свои дорогие таблеточки! А если тебе уж так не терпится побыть трупом, придумай что-нибудь другое!”

Тут я запнулся и тревожно подумал: а что, если он и вправду придумает? Но потом рассудил, что ничего он не станет делать, пока не выяснит, куда девались таблетки. И самоубийство не состоится — по крайней мере сегодня. Дело сделано, и не рвануть ли мне поскорей обратно? Нет, ничего я еще не выяснил, да и самоубийство может состояться не сегодня, так завтра... Нельзя мне в хронокамеру... а жалко!

Думая об этом, я машинально оглянулся на хрононамеру, на пульт — и вдруг похолодел, прямо обледенел весь, от кончиков пальцев до корней волос!

Зеленый глазок на пульте погас!

Что это значит? Что же это значит? Ведь он был включен на автоматику! Постой... где включен? В будущем, из которого я прибыл... Так-так... В будущем, на три дня вперед, стоял этот же самый пульт. Я его сам включил на автоматический возврат хронокамеры. А он взял да отключился — как же это? Он же не мог отключиться сам по собственному почину! Не может он этого, наш белоснежный зеленоглазый красавчик. На такое свинство он никак не способен!

Сам-то он неспособен, а вот под моим воздействием... Я забрал таблетки и этим уже отклонил линию, и мои действия — сегодняшние, здешние — уже начали, как видно, влиять на дальнейший ход событий. От них, как от камня, брошенного в воду, расходятся круги, захватывая в свою орбиту другие события, мне пока неизвестные. И через три дня мир окажется не совсем таким, каким я его оставил... И пульт там не будет включен... видно, некому будет его включить.

Ясно... А неясно вот что: разве будущее может влиять на прошлое? Но тут же я сообразил, что вообще-то, конечно, не может, но как раз в данном уникальном случае это возможно, потому что включенная хронокамера связывает общим каналом два момента времени — настоящий и будущий... Она как бы одновременно существует и тут и там... И если там, в этом загадочном будущем, пульт почему-то отключился, то он должен отключиться и здесь.

Прежний твой мир не исчез, но ты исчез из него и для него. Все осталось там по-прежнему: и камера стоит, и пульт тебя там дожидается... и никогда уже не дождется.

Теоретически это понятно, а эмоции бунтуют, примитивное чувство реальности возмущается: ну как это могут существовать в одном и том же месте минимум два разных мира?! Да и не очень-то они разные, — в общем, все на один манер, с некоторыми вариантами... А может, вся эта теория насчет отклоняющихся мировых линий никуда не годится? Может, изменяя реальность при переходе во времени, мы попросту аннулируем ее, эту прежнюю реальность, и заменяем другой, уже измененной? Нет, постой, как же так? Я ведь только что был в одном времени, а попал в другое... Это же ясно: там была ночь, тут — вечер. И окурков в пепельнице там не было и не могло быть, я же не курю, а Аркадий… Я бессмысленно поглядел на пепельницу. Да, — но это никакое не доказательство. Я сравниваю разные точки из одной и той же линии, разно расположенные во времени, но существующие одновременно... Постой, а пульт! Почему тогда погас пульт?.. Ну, и это ничего не доказывает, или, вернее, доказывает, что я уже изменил реальность. Нет, не так... Нет, я окончательно запутался!

И вообще сколько можно стоять и бесплодно теоретизировать? Этим вполне можно было и там, у себя, заниматься, а здесь действовать надо! И в первую очередь надо разыскать Аркадия — где он, в самом-то деле, шляется в такой ответственный момент!

Двигаться надо в направлении зала хронокамер, это элементарно. Какие-то дела в том районе у Аркадия определенно были...

Я решительно распахнул дверь лаборатории. Видит меня кто — ну и пускай! Смотрите и, ежели охота, завидуйте! Да и вообще — чего мне бояться? Увидят если, так ведь примут меня... за меня же! За кого же еще? Одет я так же, постареть за трн дня не успел... насчет биологических процессов, которые якобы при переходе во времени идут вспять — это явная липа... Нет, никому даже и не приснится, что я Борис, да не тот! Вдруг я вспомнил о чем-то... о чем же это? Нет... скользнуло и исчезло, не поймаешь, не удержишь... Ну, ладно...

Я выглянул в коридор: никого нет. Ну, поехали! Я осторожно прикрыл дверь лаборатории и зашагал к боковой лестнице, к той самой, где недавно, часа два-три назад, но в том, прежнем мире Нина повстречала Аркадия.

Подумать только: на лестнице опять кто-то был! И не один. Прямо не лестница, а Бродвей какой-то...

Я прижался к стене, осторожно глянул на лестницу — и тут же попятился. Там стояли двое. Один как будто бы Аркадий... да нет, точно — Аркадий! Второго я совсем не успел рассмотреть, да и стоял он спиной но мне.

Если б Аркадий был один, я бы, конечно, сразу бросился и нему. Но тут я сообразил, что ведь не знаю, кто это разгуливает с Аркадием по институту и какие у них дела. И совсем неизвестно, захочет ли Аркадий мне это рассказывать. Скорей всего, именно не захочет.

Я напрягал слух, стараясь разобрать, о чем говорят на лестнице. Впрочем, в институте было абсолютно тихо, а узкий туннель лестницы работая как рупор, донося до меня каждый звук.

Но те двое на лестнице молчали. Стояли и молчали. Это меня совсем уж с толку сбило. Нашли тоже время и место для лирического молчания! Наконец чиркнула спичка, а потом что-то затрещало. Вроде бы спичечный коробок сломали. Потом кто-то кашлянул, и я отчетливо услышал голос Аркадия:

— Ну что ж, пошли в зал!

— Угу, — буркнул тот, другой.

Значит, они идут в зал хронокамер: в эксплуатационном корпусе никакого зала нет...

Внизу скрипнула дверь. Я крадучись спустился по лестнице. Понаблюдаю за ними, пока ведь ничего страшного не происходит, отношения у них вроде бы вполне мирные. Или это мне кажется?

Была еще одна причина, по которой мне хотелось сначала разглядеть как следует “незнакомца”. Но я побаивался, что рядом с Аркадием увижу... самого себя! Ведь недаром же видели меня в институте вечером двадцатого мая! Конечно, эта история меняется с каждым моим шагом и все больше расходится с той, прежней, но не может же она сразу во всем измениться! Могло случиться так, что именно этого факта мои теперешние действия не изменили... Ну, а встречаться с самим собой и выяснять, какова моя роль во всей этой истории, мне определенно не хотелось.

Я тихонько, на цыпочках пробежал по коридору нижнего этажа. В конце коридора была дверь с тамбуром, она выходила во двор, к эксплуатационному корпусу; я стал в тамбуре и сунул носок туфли в дверь, чтобы она оставалась чуть приоткрытой. Сквозь узкую щель я видел весь коридор и дверь зала хронокамер. Сейчас они выйдут, наверное... Уж тут-то я их разгляжу как следует: в коридоре светло...

Дверь зала медленно приоткрылась. Сердце у меня гулко стукнуло. Из зала вышел только один человек. И это был Аркадий.

Я отчетливо видел, как он прижмурился — в зале, наверное, было темновато, и яркий свет резанул ему глаза. Он постоял у двери, будто задумавшись о чем-то. Лицо у него было не то озабоченное, не то печальное — нет, скорее хмурое, жесткое и хмурое.

Сердце у меня колотилось так громко, что я невольно прижал его локтем, — испугался, как бы Аркадий не услышал... Теоретически я был вполне готов встретить здесь, в прошлом, живого Аркадия, — да ведь в расчете на это я и затеял всю историю с переходом! Но сейчас... сейчас я еле на ногах устоял, даже за стенку уцепился, чтобы не упасть. Шестьдесят часов назад я видел Аркадия мертвым, а сейчас он стоял в коридоре, озабоченный, хмурый, злой, но живой! Чего уж, живее некуда — и сигарета, как всегда, торчит в углу рта, и глаза чуть прищурены, и смотрит он словно внутрь себя... Ну, полное впечатление, что у Аркадия какой-то важный эксперимент не ладится... Вся моя злость на него пропала, мне хотелось заорать во весь голос: “Аркадий!” — и броситься к нему.

Но я остался в своем укрытии, а Аркадий повернулся и, слегка сутулясь, пошел к боковой лестнице. Я выпрямился и вздохнул посвободней. Я даже злорадно ухмыльнулся, потрогав карман куртки: “Иди, иди! Войдешь в лабораторию и приятно удивишься!” Но тут же острая боль резанула мне сердце: ведь Аркадий сейчас стоял и думал, что пора, мол, идти и глотать яд... пора умирать!

Мне страшно захотелось догнать Аркадия, прижать его к стенке, добиться истины. Но я понимал, что это неразумно. Сейчас мне надо заняться в первую очередь “незнакомцем”. Аркадий минимум на полчаса имеет занятие — выяснить, куда девались таблетки.

Я осторожно, на цыпочках двигался к залу и все ожидал, что вот-вот скрипнет дверь, — тогда я срочно эвакуируюсь обратно в тамбур. Но дверь не скрипела, и никто из зала не выходил. Елки-палки, да что же он там делает? Что вообще там можно делать, в этом, еще мертвом зале, среди всякого хлама и мусора?! Я уже был сыт по горло всеми этими тайнами пещеры Лейхтвейса. Вот пойду сейчас и добуду интервью у этого типа, кто бы он ни был, хоть и я сам. Пора установить, кто есть кто!

Тут у меня снова что-то ворохнулось в мозгу, тяжело так, неуклюже... Я приостановился, прислушался, держа одну ногу на весу... Нет, затихло опять, упряталось...

Я стоял уже у самой двери в зал хронокамер.

За дверью была тишина. Абсолютная тишина. Я приложил ухо, прислушался: ни звука не слышно. Спать он там устроился, что ли? Я осторожно потянул дверь на себя, она скрипнула, открылась; полоса света из коридора легла в полумрак зала, я увидел беспорядочно наваленные обрезки труб, дикую путаницу кабелей... Никакого человека я там пока не разглядел, но он-то меня должен был отлично видеть, я ведь стоял на свету! “Вот врежет он мне сейчас каким-нибудь подходящим предметом по голове!” — с неудовольствием подумал я. Но все же распахнул пошире дверь, шагнул через порог и торопливо огляделся.

Никто мне ничем не врезал. В зале вроде никого и не было. Если б этот неизвестный дядя попробовал спрятаться, я бы непременно услышал шорох, но тишина стояла мертвая.

Окна зала выходили в дворик между главным зданием и эксплуатационным корпусом, перед окнами росли высокие кусты сирени, из-за них тут было темновато, особенно сейчас, вечером. Я щелкнул выключателем у двери. Вверху загорелись белые огни больших лампочек, висящих на еле закрепленной проводке.

Ералаш в зале был просто ужасающий, мне даже непонятно стало, как сами-то монтажники здесь пробираются. Но спрятаться тут было негде — разве что в глубине зала, за хронокамерами. Они стояли все три в ряд у задней глухой стены — здоровенные, раза а три больше нашей лабораторной. Четвертую монтажники еще не поставили, только фундамент под электромагнит подвели.

Так что же он, действительно за хронокамерами спрятался? Я поднял обрезок тонкой трубы длиной более метра и начал пробираться к хронокамерам, путаясь в кабелях и расталкивая грохочущие трубы.

За хронокамерами тоже никого не было. Да что ж это в самом деле? Сквозь канализацию он, что ли, просочился? В хронокамеры, может, заглянуть? Да чего в них заглядывать, они все насквозь видны. Нет, постой, а третья хронокамера почему-то вся завалена черт те чем, щиты какие-то, подставки. И щиты будто нарочно так поставлены, что со всех сторон загораживают середину камеры. Может, он там и запрятался? Зачем?! С ума он сошел, что ли? Но больше уж негде искать...

Я рванул дверь хронокамеры. Она открылась неожиданно легко и бесшумно, и я ступил на порог. Ну и здоровенная хронокамера — тут вполне можно холостяцкую квартирку оборудовать...

— А ну, выходи! — негромко, но отчетливо сказал я. — Быстренько, быстренько, давай! Некогда мне с тобой…

Вдруг что-то мягко толкнуло меня в спину. Я покачнулся, невольно шагнул вперед, чтобы удержаться на ногах, споткнулся о щит, упал... Что же это? Он, выходит, был там, в зале?! Я вскочил и обернулся и двери, чтобы увидеть его. Дверь была закрыта. За ней никто не стоял.

Мне вдруг стало невыносимо тяжело — что-то сдавило сердце, в глазах потемнело.” нет, побагровело... Дрожащий багровый свет залил всю камеру... или это мне показалось... Я медленно, с трудом повернулся в этом тяжелом красном сумраке — и увидел сквозь двойное стекло передней стенки странное, какое-то перекошенное лицо Аркадия.

Я хотел крикнуть, кинуться к нему, но не мог даже шевельнуться. Багровый туман сгустился, лицо Аркадия исчезло, растаяло а этом тумане, и я ничего больше не видел…

Что-то твердое и острое врезалось мне в правое бедро; что-то больно давило на шею. Я осторожно пошарил вокруг: кусок металлической трубы, фанера...

Я открыл глаза. Так ведь это все те же щиты и подставки и еще кусок трубы, который я прихватил для самообороны. И я лежу на всем этом, как факир на гвоздях...

Я оперся на правую руку и рывком, с большим усилием встал. Неудачно встал, прямо скажем, неаккуратно: под ногами что-то перекатилось, я ударился плечом о щиты — они дрогнули и медленно, будто раздумывая на ходу, начали разваливаться и падать... Я взмахнул руками, пытаясь удержать равновесие, но щиты перед тем, как грохнуться на пол, мстительно саданули меня по щиколоткам. Я тихо взвыл от боли и почти упал на дверь.

Дверь услужливо распахнулась, и я вывалился наружу под злорадный грохот щитов и подставок.

“Герой эпохи, путешественник во времени, — обличал я себя, поднимаясь и старательно отряхивая пыль с локтей, колем и прочих частей тела и одежды. — На пленочку тебя надо бы заснять, вот фильмик получился бы, потомкам в назидание!”

Кончив бормотать и отряхиваться, я медленно разогнулся и поглядел вокруг.

Ничего я не увидел. Прежде всего потому, что было совсем темно. Только слабый свет лампы над входом в эксплуатационный корпус, пробиваясь сквозь кусты сирени, освещал небольшое пространство у окон. Ночь. Который же это час? Я посмотрел на светящиеся стрелки своих часов. И даже глазам не поверил: стрелки показывали двенадцать минут первого!

Ничего не поймешь! Спал я, что ли, в камере? Или без сознания валялся? Когда я выходил из тамбура, на моих часах было двадцать три минуты двенадцатого. На осмотр зала ушло минут пять-шесть самое большее. Значит, минут сорок — сорок пять у меня просто пропало, неизвестно куда. И почему так быстро стемнело? Может, здесь было не начало восьмого, а, скажем, около девяти? Парашютная секция занимается часа два, самолетик мог уже возвращаться с занятий. Ночь темная, безлунная, и небо облачное. Я что-то не мог припомнить, новолуние сейчас или нет, и какая была погода двадцатого мая… Да и вообще здесь, в этом мире, и погода, пожалуй, могла измениться... Нет, все же не могло так быстро стемнеть! Главное, что не девять было, когда я в зал входнл, — солнце еще вовсю светило в коридоре…

Ну, допустим, что стемнело все же по правилам. Но куда же девалось мое личное, на моих часах отмеренное время? Мои законные сорок минут? Может, я сознание потерял? Но почему, спрашивается? Толкнул меня кто-то будто бы — так ведь мягко толккул, просто я от неожиданности упал или оттого, что споткнулся — И никто меня по голове не бил вроде... А у меня сразу все начало мутиться перед глазами... туман какой-то красный... Потом — кто же меня толкнул, если в зале совершенно точно никого не было? И Аркадий… Ведь не примерещилось мне, я уверен, что видел его лицо, странное какое-то лицо, не то с ухмылкой, не то с гримасой, зловещее даже... Ну, ладно, насчет выражения лица я мог еще ошибиться, не разглядеть, но что видел я именно Аркадия, а не кого другого — это уж точно! Неужели это он меня и толкнул, а потом обежал вокруг хронокамеры, чтобы полюбоваться, как я там барахтаюсь среди щитов и подставок? Ведь на дверь я поглядел сразу — там никого не было... Но зачем бы Аркадию толкать меня?

И куда девался все же тот, второй? Кто он такой? Зачем пришел и куда исчез? Другого-то выхода из зала нет. А окна была закрыты, я специально проверял: да, закрыты, ручки шпингалетов завернуты до отказа. Так куда же он девался? Выскочил, пихнул меня и опять провалился? Если 6 он меня ударил, попытался убить, это все же было бы понятней: хотел избавиться от свидетеля, допустим... А может, меня все же чем-то саданули по черепу? Я осторожно ощупал голову: нет, шишки и ссадины отсутствуют, нигде ничего не болит, только мутно как-то в голове...

Нет, самое главное — Аркадий! Что бы со мной ни случилось, он ли, не он ли был виноват в этом — но как он мог уйти и бросить меня: пускай, мол, Борька полежит, пока не очухается!

Объяснение, пожалуй, имеется: Аркадий боялся, что я увижу того “незнакомца”, полезу выяснять отношения, чему-то помешаю. Вот они что-то со мной и сделали, чтобы временно обезвредить... допустим, какой-то дурманящий газ напустили в камеру... Откуда газ? А я почем знаю? Может, “незнакомец” откуда-то раздобыл…

Тут мне вдруг стало страшно. Если этот Аркашкин дружок и вправду такой доставала, то, может, у него запасная порция таблеток имеется! А к тому же — история-то уже изменилась, теперь можно и без снотворного обойтись, важен результат...

Я почти бегом кинулся из зала. Только очутившись в коридоре, я сообразил, что путь к двери .был расчищен, мне не пришлось снова карабкаться через дикие завалы. Неужели Аркадий со своим дружком за это время провели субботний в помощь монтажникам?

Я резко затормозил, уже у самой лестницы. Что это я в самом деле так разлетелся? Ждут меня там не дождутся, что ли? А ежели наоборот? Если уж они с ходу газом меня угостили, то по второму разу можно и чего похуже схлопотать! Чтобы не лез, куда не следует... Нет, неужели Аркадий может... меня?.. А то не может! Бросил же он тебя здесь одного, без памяти, оглушенного газом...

По лестнице я шел осторожно, на цыпочках, цеплялся за стену, чтобы ступать полегче, не скрипеть... Поднявшись до середины, я решил постоять и послушать... А заодно и подумать малость...

Что-то не клеилось во всей этой истории. Как это они так сразу догадались, что меня надо затолкать в камеру и пустить туда газ... Тьфу ты, зверский какой-то замысел! Ждали они меня, что ли? Может, и ждали. Тогда, значит, все-таки временная петля... И может, я не случайно сообразил и решил все это именно сегодня... Черт, ведь обидно получается — вроде и не сам я соображал и решал, а зацепила меня эта самая петля и поволокла, как бычка на веревочке...

И вдруг мне все стало ясно. Не было никакого газа, не было, конечно, и незаметных ударов по моей драгоценной башке. А просто Аркадий со своим дружком запихнули меня в хронокамеру и куда-то вышвырнули из ихнего времени, чтобы я у них под ногами не путался. Какого “меня” они имели в виду, это неизвестно, но, так или иначе, я им мешал... Мешал этому кретину спокойно жрать таблетки, надо же! Они меня и выбросили куда-то: катись, милок, ты нам вовсе без надобности!

Я до этого мог бы и раньше додуматься — видел же, что и стемнело как-то ненормально быстро и в зале почему-то прибрано и убрано. Но я ведь был совершенно уверен, что хронокамеры в зале не подключены. И зря был уверен, оказывается! Ходил Аркадий все эти дни, значит, именно в зал хронокамер... И дружок его, должно быть, из монтажников: эксперимент они вместе готовили...

Так-так! Аркадий, значит, тоже нашел возможность перехода во времени! Принцип решения у него, по-видимому, другой, даже по световым эффектам видно. Наверное, что-нибудь посложнее, позаковыристее... Аркадий любит хитроумные штучки, да ему и карты в руин, он ведь теоретик, а я... Хотя постой... Может, у меня наивней, но лучше? Чего это я, спрашивается, сорок минут без памяти провалялся? Может, у них такое побочное действие получается, за счет высокой сложности и хитроумности? Тогда спасибочки, я лучше по-своему буду...

Правда, тут возможно и другое объяснение. Может, вообще-то переход “по Аркадию” совершается без всяких обмороков, а все дело в том, что я в момент перехода вел себя... ну, скажем, нетипично: валялся на полу хроноиамеры, вскакивал, вертелся туда-сюда?.. Вообще удивительно, что я отделался обмороком...

Нет, все-таки это дикое свинство — вот таи швырять человека в хронокамеру и, ни словом не предупредив, включать поле! С ума они сошли! Или уж Аркадий создал такое идеально однородное поле, что в камере хоть гопака пляши — все равно перейдешь целиком и без дефектов? Похоже на то...

То-то и дверь камеры так легко открывалась... А я вывалился оттуда, как мешок с картошкой, и даже не сообразил, как это дверь могла открыться... А как в самом деле? Я, когда упал на дверь, придавил ручку, что ли?

Однако же история! Никогда я не поверил бы, что Аркадий способен запихнуть лучшего друга в хронокамеру н швырнуть куда попало... Э, мало ли что! А когда тебя спросили три дня назад, может ли Аркадий покончить самоубийством, ты что ответил?

Впрочем, могло быть и так: Аркадий обнаружил, что таблетки исчезли, кинулся обратно в зал, чтобы сообщить это компаньону, а тот пока что взял да и запихнул меня в камеру! Аркадий прибежал в момент “старта” и, естественно, остолбенел. Зловещая гримаса на его лице могла относиться вовсе не ко мне, а к компаньону...

От этой гипотезы у меня как-то легче на душе стало, и я бодро зашагал вверх по лестнице... Ну да, теперь понятно, почему Аркадий исчез. Ведь я уже в другом мире, на другой мировой линии. Мамочки, да ведь я опять создаю новую мировую линию! Шагаю по лестнице — и создаю линию, и отклоняю ее от прежней, и формирую... Ох, и неуютно мне стало! Не хотелось мне создавать никаких линий... Мне бы на прежнюю на мою вернуться... Дудки, братец, не видать тебе этой линии!

Я подошел к нашей лаборатории, оглянулся, не идет ли кто, и сунул ключ в замочную скважину... И вдруг меня холодным лотом облило от страха. Что, если эти паршивцы швырнули меня всего часа на три-четыре вперед? Что, если это все же двадцатое мая или ночь на двадцать первое и там за дверью лежит мертвый Аркадий? Умерший не от снотворного, а от чего-нибудь еще... или даже от запасной порции таблеток? Я попытался наспех прикинуть, возможно ли это, но ничего не смог сообразить, а торчать в коридоре было глупо и опасно. ...Я повернул ключ — дверь бесшумно открылась, я нашарил выключатель, щелкнул...

Диван был пуст. Лаборатория тоже. Все было пусто, чисто, прибрано. На столах ни бумаг, ни окурков, ни записных книжек.

Делать мне здесь было совершенно нечего, с порога видно, что даже и входить незачем. Протягивая руку, чтобы повернуть выключатель, я почти машинально глянул на хронокамеру.

Моей подставки в ней не было…

То есть как же это так? Ведь по идее она должна быть... Или я уж совсем запутался? Я стоял и тупо глазел на хронокамеру. Будто меня этой несуществующей подставкой по макушке трахнули — стоял и с места сдвинуться не мог.

Я, впрочем, вообще застывал на каждом шагу с тех пор, как прокатился по времени. Мне и самому это уже надоело. Шаг сделаю, а потом стою и мучительно соображаю, куда же это я шагнул и стоит ли шагать дальше в том же направлении. Но главная-то беда была не в том, что я медлил и думал, а в том, что ничего я толком обдумать так и не мог...

Переместить хронокамеру (вернее, ее содержимое) обратно, а двадцать третье мая, никто не мог — она уже не принадлежала тому миру, который я покинул. Так что вроде бы и подставке полагалось оставаться на месте. Однако же ее нет. Почему?

Остаются две возможности: либо опять что-нибудь изменилось в будущем и кто-то “оттуда”, “сверху”, выволок мою камеру из прошлого, либо я сам проник еще глубже в прошлое — туда, где моя хронокамера с подставкой вообще не появлялась...

Ух, до чего мне надоели эти фокусы! На каждом шагу ребусы, шарады и прочие штучкн, подходящие только для часов досуга, чтобы потренировать мозговые извилины. А у меня сейчас никакой не досуг и мозговые извилины вообще уже отказываются шевелиться от перенапряжения. Я почувствовал, что задыхаюсь. Пересек лабораторию, распахнул окно, подышал прохладным ночным воздухом. Стало легче, я немного успокоился. Ну ее, эту подставку, не интересует она меня совсем, и вообще ничто меня уже не интересует, а о хронофизике я без содрогания думать не могу! Вот пойду сейчас домой и завалюсь спать, и мотайтесь вы тут без меня по времени, а я лично пас...

Я вышел из лаборатории, повернул к боковой лестнице, и вдруг показалось мне, что все это уже было... Так же я размышлял, стоя у двери, так же свернул направо и...

Я вдруг вспомнил! Вспомнил — и оглянулся... Показалось мне или вправду кто-то сейчас прошмыгнул мимо нашего коридора к главной лестнице и скользнул по мне испуганным взглядом? Я не повернул назад, в главный корндор, чтобы выяснить, было это на самом деле или почудилось мне. Я уже вспомнил... Это в точности повторялись те события, о которых рассказывали Нина и Чернышев!

Я стоял у окна нашей лаборатории, у окна, выходившего на улицу, и свет фонаря падал мне на лицо. Я вышел из лаборатории и пошел и боковой лестнице... И кто-то, проходя мимо нашего коридора, увидел меня в эту минуту. Я снова проделал все то, о чем узнал сегодня днем в том, прежнем мире... Правда, мои часы показывают более позднее время, но, может быть, в этом мире сейчас именно без пяти одиннадцать...

Но нет, это просто какое-то дурацкое, случайное совпадение! Ведь в том двадцатом мая, которое видели Нина и Чернышев, я в это время сдавал книги в библиотеке, а Аркадий лежал уже без сознания на диване! Если какой-то Борис Стружков и побывал двадцатого мая вечером в лаборатории — в том мире! — то это был не я, а другой Борис Стружков. Я об этом ничего и не знал, пока Нина мне не рассказала. А впрочем, пожалуй, я мог ничего и не знать тогда! Я ведь услышал рассказ Нины до того, как совершил переход в прошлое. Я “тогдашний” мог не знать вообще ни о чем, что связано с этим переходом... А вот я “теперешний”...

Да нет, не может этого быть! Выходит, что я должен был попасть в это прошлое раньше, чем я туда попал... раньше, чем понял, как туда можно попасть. Ну, допустим, это фокусы временной петли... Но как мог я — тот же самый я! — потом вернуться в будущее и выслушать от других рассказы о своих похождениях, сам ничего о них не зная? В то же самое, неизменное будущее? Ведь я после перехода должен был попасть уже на новую мировую линию!

И потом, если это ТО САМОЕ двадцатое мая, так где же Аркадий? Почему он не лежит на диване, а шляется неизвестно где?

Я почувствовал, что у меня голова распухает от всей этой путаницы. С каждым часом, с каждым шагом меня все глубже втягивало в водоворот времени, и я уже не понимал, как я выберусь. Все непрерывно менялось, и я не мог уловить логики в этих переменах. Погас глазок на пульте... Исчезла подставка... Аркадий не лежит на диване, а разгуливает по институту... Меня швыряет в этом водовороте времени, как щепку, перебрасывает неизвестно откуда и неизвестно куда, и попробуй тут разберись, за что уцепиться!

Мне уже было все равно, увидит меня кто-нибудь или не увидит. Я быстро сбежал по лестнице и боковым коридором вышел в вестибюль к главному входу.

При свете уличного фонаря можно было разглядеть положение стрелок на больших институтских часах. Без десяти десять! А на моих... на моих двадцать шесть первого...

Значит, здесь без десяти десять... интересно, какого дня?